А батя о войне никогда не любил рассказывать… Лишь изредка, спустя годы, на День Победы после семейного застолья отец словно бы немного отмякал душой и вот тогда скупо делился своими фронтовыми воспоминаниями. Правда, потом неделями спать по ночам не мог, всё ворочался и вздыхал тяжко, да курил в форточку. Трубку набивал табаком – разламывал папиросы «Герцеговина-Флор» и курил, как сейчас помню…

***

Попутчик замолчал, ушёл в себя, задумался. Тихонечко и уже привычно позвякивала о гранёное стекло чайная ложечка, и я встал, подхватил оба наших стакана и вышел из купе. Не хочу мешать воспоминаниям – пусть побудет один. А я пока пройдусь по коридору, да стаканы наполню кипятком.

В дверях оглянулся. Юрий Иванович настолько ушёл в свои воспоминания, что не обратил никакого внимания на мой уход. Поезд вписался в очередной поворот, следуя причудливым изгибам железной дороги, и в купе на какой-то краткий миг ворвалось золотистое жаркое солнце. Разогнало по углам тени, ярко высветило плотную, крепкую фигуру Иваныча, сверкнуло искорками в коротком седом ёжике стриженых волос, запуталось в густых бровях, словно запнулось, и тут же исчезло за занавесочкой пыльного окна. После яркого солнца глаза не сразу привыкли к полусумраку купе, но крепкий силуэт далеко не старческой фигуры так и стоял перед глазами. Зажмурился крепко на секунду, развернулся и шагнул на красную ковровую дорожку коридора…

С проводницей немного покалякал ни о чём, прихватил дополнительно ещё пару упаковочек сахарку с синим локомотивом на обёртке и вернулся в купе. Наверное, уже можно? И не ошибся. Попутчик мой обрадовался свежему чаю, но, так показалось мне, скорее обрадовался моему возвращению. Похоже, не очень уж радостными были те воспоминания.

В стакане ещё оставалось около половины, когда мой собеседник вздохнул и продолжил рассказ. Правда, перед этим застенчиво поинтересовался, не надоел ли он мне своими речами? Уверил его в обратном и приготовился внимать.

***

– Всё рассказанное, само собой, в подробностях и деталях не запомнилось, – продолжил Иваныч. – Но кое-какие моменты удивительно отчётливо навсегда врезались в детскую память. Настолько отчётливо, что я и сейчас могу повторить эти рассказы не только слово в слово, но и воспроизвести всю богатую интонацию моих родных рассказчиков. А тогда всё это захватывало дух, вызывало немалое удивление, словно я слышал нечто очень знакомое, уже один раз мною услышанное и пережитое, а потом по каким-то причинам благополучно позабытое…

Слушай… А потом я тебе и про себя расскажу…

Глава 2

Отец закончил войну в сорок третьем… Кое-как ковыляющий на костылях из-за развороченной от разорвавшейся рядом немецкой мины ноги, с пробитым пулей плечом, изрезанный в военных госпиталях докторами, исчерканный старыми и недавно зажившими шрамами вернулся в Сучан. Только одних нашивок от тяжёлых ранений было пять полосок, а ведь ещё и лёгкие имелись… Да кругом он был весь в шрамах…

Но повезло ему, уцелел в пекле войны, выжил. И пусть правая нога, кости которой хирурги собрали буквально из осколков, плохо гнулась и работала со скрипом, зато осталась на месте. А не была отрезана и выброшена в отходы. Левой повезло больше, она не так сильно пострадала от той мины. Время быстро лечит и костыли скоро оказались лишними – им на смену пришла деревянная палочка. Вот без палки ходить на дальние расстояния было никак невозможно. Ну а то, что раненая нога всё время мозжила сильно, особенно на перемену погоды, так и что? Зато целая, зато живой…

И ещё один подарок от той немецкой мины остался с ним на всю оставшуюся жизнь – это в синих оспинах и пятнах от близкого разрыва немецкой мины лицо. Отметка прощальная от той войны… Ну и осколки в теле никуда не делись, и зажившие шрамы, и инвалидность. Правда, осколки эти в сорок седьмом году всё-таки ему из груди вырезали. Отец потом их показывал. Чёрные и страшные кусочки мёртвого металла. Вырезали, правда, не все, все так и не смогли, побоялись…