Это если смотреть со спины. Со спины, понимаете? Понимаешь, солнечный зайчик? Хотя тебе, должно быть, всё равно. Ты, беззаботный малыш, сын светила, видящего всех и всё за миллионы лет, наверное, тоже повидал немало. Что для тебя блеск и слава, жизнь и смерть, красота и уродство?! Прах, пыль, подхваченная легким ветерком. Только что лежащая здесь, а миг спустя – закруженная, заверченная, развеянная. И – ничего. Так что смотри, зайчик, смотри. Тебе – можно.
Да, и сейчас понятно, что лицо когда-то составляло с этим красивым, пышущим силой и здоровьем телом одно целое. Как ни старалась сила, изуродовавшая его, ей не удалось изменить величественных очертаний, столь любимых придворными скульпторами прошлых веков.
Эй, мастера древности! Великие искусники, дети легенд, вытесывавшие из мрамора красавиц, в которых влюблялись могучие короли и сходили с ума от неразделенного чувства! Вы, отдавшие бы многое за одну возможность воплотить в дереве, камне, металле эти черты. Многие ли из вас не отвели бы взгляда от того, что от них сейчас осталось? Разве что ты, ваятель Памиш, великий гений из забытой Четырьмя деревушки на границе Предела, баловень судьбы и любимец земных владык, вскрывший себе вены, не сумев воплотить видения, встреченного на зыбких, непостижимых путях, куда уводят слабых клубы Серого Дыма? Ты, которого завистники называли демоном, почитатели – богом, а все прочие – слепым? О да, ты протянул бы свою руку, и чуткие, тонкие пальцы твои, творившие невозможное, прикоснулись бы к ним. Но ответь, Памиш-ваятель, и ответь честно, потому что ушедшему за Последнюю Черту нет смысла лгать: неужели бы они не дрогнули? Нет, что ты, не от ужаса. Тебя ли испугать расплющенным носом, изорванными в клочья губами, переломанными и криво сросшимися челюстными костями, тем, что осталось от кожи, после того, как ее словно разъела жгучая кислота?
От жалости и ярости.
Молчишь, мастер? Правильно. Прости, что потревожил тебя там, за Последней Чертой. И ты прости меня, глупый соленный зайчик. Знаю, тебе это безразлично, но всё равно – прости. Блесни последний раз на перстне, да, вот этом, на указательном пальце левой. Блесни и исчезни.
А мне пора надевать маску.
Новый день начался…
Герб. Принятый
Бурый.
Нависшие надо мной осколки башен, колонн, фонтанов, что давно, очень давно вытесаны были из белого и розового мрамора, гранита, даже хрусталя, ныне же – потерявшие безвозвратно прежние свои гордые очертания, стертые ветром, песком, человеком, временем. Потемневшие от влаги, льющейся беспрестанно с равнодушных небес.
Грязь, облепившая сапоги, камни под ногами, жирными, маслянистыми каплями застывшая на одежде, крохотными точечками усеявшая лицо, руки, волосы. Грязь, от которой не скрыться, не защититься даже сверкающей, отточенной сталью. Грязь, которой от начала времен всё равно кого пятнать: владыку или раба.
Серый.
Небо, столь низкое, что, кажется, вот-вот рухнет, не выдержав собственной тяжести и скопившейся в нем влаги, что никак не может вылиться наружу. Рухнет, придавит, сомнет – и меня, и его, и мертвый, застывший в призрачно-высокомерном молчании город.
Туман, обволакивающий всё вокруг, стирающий и без того призрачную грань между тем, что есть, и тем, что видится. Туман, в котором теряются звуки, меняются краски, и лишь один шаг в сторону переносит тебя куда-то, где жизнь – не жизнь и время – не время.
Алый.
Кровь, такая теплая в окружающем промозглом мареве, затейливыми узорами расписавшая узкую, длинную полосу голубоватой закаленной стали, отметившая косыми росчерками смуглую, загорелую кожу. Отчаянно стучащаяся изнутри: «Выпусти меня! Выпусти! Мне так тесно здесь!»