«Мы не говорим и не мыслим одними только словами и знаками, мы делаем это, определенным образом соотнося друг с другом слова и знаки. Без правильных взаимоотношений частей вербальное высказывание превратится в последовательность имен, в нагромождение слов, не являющееся суждением или предложением. Единица речи – это предложение. Потеря речи (афазия) является, следственно, потерей способности к составлению предложений, причем не только способности формировать произнесенные вслух предложения, но и способности формировать внутренние предложения. Бессловесный больной теряет речь не только в обиходном значении, то есть в смысле неспособности говорить вслух, но и в более общем смысле. Мы говорим не только для того, чтобы сообщить другим людям свои мысли, но и для того, чтобы сказать себе, что мы думаем. Речь – это часть мышления».
Вот почему выше я говорил о том, что ранняя или врожденная глухота намного опаснее, чем слепота. Дело в том, что глухота является состоянием, лишающим человека речи – то есть способности к составлению предложений и суждений, – что можно вполне сравнить с афазией, состоянием, при котором само мышление становится бессвязным и притупленным. Бессловесный глухой и в самом деле становится как бы умственно отсталым. Причем эта отсталость у него весьма особого свойства – он может обладать интеллектом, причем очень мощным, но этот интеллект заперт до тех пор, пока глухой лишен речи и языка. Аббат Сикар совершенно прав, когда поэтично пишет о том, что использование в обучении глухих языка жестов «впервые открывает двери темницы перед их интеллектом».
Нет более чудесного и славного деяния, чем раскрыть способности и дарования человека, дать ему возможность расти и мыслить, и никто не сказал об этом красноречивее внезапно освобожденного немого Пьера Деложа:
«Язык жестов, коим мы пользуемся в нашем общении, является верным образом выражаемого предмета, он великолепно подходит для точного выражения идей и усиливает нашу способность к оценкам, так как вырабатывает в нас привычку к постоянному наблюдению и анализу. Это живой язык: он придает облик чувству и развивает воображение. Ни один другой язык не в состоянии так живо передавать сильные эмоции».
Но даже де л’Эпе не знал или не мог поверить, что язык жестов является языком в полном смысле этого слова, языком, способным выразить не только эмоцию, но и любое предложение или суждение, языком, дающим своим носителям возможность обсуждать любые темы – конкретные или абстрактные – так же эффективно и грамматически упорядоченно, как и устная речь[22].
Это понимали, пусть даже не всегда отчетливо, носители языка жестов, но полноценность его всегда отрицалась слышащими и говорящими, которые при всех своих благих намерениях считали жесты чем-то примитивным, считали сам язык жестов не более чем пантомимой. Подобное заблуждение разделял и де л’Эпе, его и сегодня разделяет подавляющее большинство слышащих. Мы, напротив, должны усвоить, что язык жестов ничем не уступает языку устному, что язык жестов пригоден для строгой речи и поэзии, для философского анализа и объяснения в любви. Причем язык жестов делает все это подчас с большей легкостью, чем язык устной речи. (В самом деле, если слышащие изучают язык жестов в качестве своего первого языка, то они зачастую используют его как предпочтительную альтернативу языку устной речи.)
Философ Кондильяк, который поначалу считал глухих «чувствующими статуями» или «ходячими машинами», неспособными ни к связному мышлению, ни к осознанной умственной деятельности, посетив инкогнито занятия в школе де л’Эпе, стал ревностным его апологетом и написал первое философское обоснование нового метода и языка жестов: