Для подобного восприятия есть веские резоны. Лавкрафт притязал не меньше чем на построение собственной мифологии. Он придумал сакральные книги, будто бы восходящие к седой древности и повествующие о незапамятных временах на Земле, изобрел требующие дешифровки манускрипты, по которым можно восстановить истоки цивилизации и множество легенд, окутывавших ее раннюю историю.

Он ссылался на утраченные или никогда не существовавшие античные тексты, которые, как астрологическая поэма римского автора Манилия, жившего в I веке н. э., якобы помогли ему реконструировать звенья исторического процесса, теряющиеся во мгле тысячелетий.

Он описывал руины некогда цветущих городов посреди арабских пустынь и среди канувшей в небытие культуры. Пытаясь искусно ее стилизовать, вводил в рассказ красочные реалии, необыкновенные ритуалы, редкостно выразительные подробности. Картина начинала восприниматься не как плод воображения, а чуть ли не как зарисовка с натуры.

Как творец мифологических хроник, Лавкрафт вызывает в памяти ассоциации с двумя выдающимися английскими писателями, своими современниками: Толкиеном и Клайвом Льюисом. У них и правда много общего, но есть фундаментальное различие, затрагивающее не столько эстетику, сколько область идей, становящихся у таких писателей началом, организующим весь их творческий мир. Тут не приходится ждать ни разнообразия характеров, ни тонкой нюансировки психологического рисунка. Перед нами литература, в которой главенствует мысль, нередко проступающая резко, рельефно, словно прутья арматуры.

Мысль, придающая единство творчеству Лавкрафта, о чем бы он ни писал и к каким бы формам ни обращался, всегда сопрягается с обостренным ощущением грозящих человечеству мистических сил. Они остались в мире напоминанием о стародавних временах, когда такие силы были всемогущими. Неизменно разрушительные, страшные силы, они незримы и неподконтрольны разуму. Благоденствие возможно лишь оттого, что люди не отдают себе отчета в опасности, висящей над ними всегда: избегают «мрачных морей бесконечности» или поворачивают назад, едва оттолкнувшись от берега. Но если бы человеку открылась истинная мера его беспомощности перед этими силами, если бы он понял истинную цену накопленных им бессвязных знаний, которые на самом деле не предоставляют надежной защиты от хаоса, он бы обезумел от ужаса, и на планете снова наступила бы эпоха самого мрачного беспамятства. Того, которое в «Видении» Тютчева сопрягается с образами всемирного молчания, густеющей ночи, Атласа, давящего сушу…

Внимательным русским читателям Лавкрафта Тютчев, наверное, будет вспоминаться постоянно. Дело не в масштабах дарований, а в их родственности. Ведь и Лавкрафт, подобно нашему гениальному лирику, упорно размышлял о хаосе и Космосе как понятиях-близнецах, сколь они ни антагонистичны друг другу, и постоянно возвращался к метафоре ночи, когда «звучными волнами стихия бьет о берег свой», и бесстрашно стремился к могущественным, неукротимым первоначалам жизни. «Как океан объемлет шар земной, земная жизнь кругом объята снами», – можно ли выразить точнее, чем этими тютчевскими строками, доминирующий мотив Лавкрафта?

Он тоже воспринимал универсум как грозную стихию, а человека – как путника в океане, со всех сторон окруженного пылающей бездной. И в эту бездну он, используя приемы и ходы, выработанные готической традицией, стремился проникнуть, не страшась предстоящих открытий, не останавливаясь перед «сверхъестественным ужасом», который определяет атмосферу его произведений. Вступая в храм Гекаты, Лавкрафт мечтал о постижении высших тайн человеческого существования. Вот что побуждало его погружаться в легендарную историю, отправляясь в бесконечно увлекательные странствия по мифологическим странам и временам, куда мы последуем за ним, впервые получив возможность по-настоящему познакомиться с этим необыкновенным американским писателем.