– Авдоха, болярина Родивона Зиновеича попарь!

– Отчего не попарить. Попарить завсегда можно, – равнодушно промолвила баба и повернула к курившейся по-черному в углу двора баньке.

В бане жарко. За паром не углядишь. Боярин Твердя разлегся на лавке, нежится. С дальней дороги костям покой и душе радость, миновал его княжий гнев. Никто и в мысли не держал, что так все обернется.

Когда вчерашним вечером воротился в Москву и шел к великому князю, повстречал дьяка Федьку. За низким поклоном, что тот отвесил ему, уловил Твердя злую ухмылку.

Спрятал дьяк смешок в бороде, а глаза по боярину зыркают. У Тверди от недоброго предчувствия мороз по коже загулял. Плюнул вслед дьяку, проворчал: «Тьфу, поганец. Без крови не могет жить».

Ныне-то, ныне какая благость! Авдоха, двум мужикам не уступит, юбку за пояс подоткнула, мнет боярину кулачищами спину, из бадейки горячей водой поливает и время от времени по боярину березовым веничком хлещет. Родион Зиновеич еле дух переводит. Хлебнет из кувшина холодного кваса и снова на лавку. Что набрался насекомых за дорогу, всех Авдоха выгнала.

Твердя разомлел, тело огнем горит. Из горла не слова, хрип раздается:

– Поясницу, поясницу, Авдоха, подави!

И снова вспомнил пережитое волнение. Подумал: прикажи Василий отдать его, Твердю, в пыточную, сейчас не Авдоха его парила б, а дьяк Федька над ним изгалялся.

Кабы не упредил Версень Степаниду, а та не упала в ноги великой княгине и митрополиту, не миновать ему беды. Тем и отделался, что нашумел на него Василий, страху нагнал. Под конец же утих, сказал: «Тя, Родион, посылаю на Пушкарный двор боярином. Повертишься меж работного люда, поглядишь воочию, каким трудом пушки мастерят, вдругорядь не кинешь их, подумаешь».

Твердя огорчился. Придется все дни на Пушкарном дворе отсиживать, и голубей не попугаешь, но перечить великому князю не стал. Виновен, спасибо, что живота не лишил…

Авдоха холодной водой окатила боярина и вслед – горячей. Телу стало легко и покойно. Твердя попросил:

– Довольно, Авдоха, давай одежу.

* * *

Ушли русские полки от города, но Мухаммед-Эмин в тревоге. Ертоульные доносят: под Нижним Новгородом князь Дмитрий силу копит, не иначе снова пойдет на Казань. Ко всему из Москвы приплыли торговые гости – и тоже в един голос: опередили-де они несметное войско князя Холмского. А тут еще проклятый царевич Джаналей. Орде изменил и разослал своих людей по улусам, на Мухаммед-Эмина татар подбивает, на Казань зовет…

Собрал Мухаммед-Эмин муфтиев и беков, мурз и темников, совет держит. Больше всех шумит муфтий Девлет. Его тонкогубый рот не закрывается. Девлет поносит темников, винит их в трусости.

У темника Омара лицо покрылось багровыми пятнами, но он сдержался. Нельзя уподобляться сварливой женщине или ревущему ослу, как случилось с муфтием.

Но вот Девлета прервал длиннолицый мурза Уляб.

– О, почтенный муфтий, – воздев руки, проговорил мурза. – Ты говоришь, как всегда, мудро, но поверь, сегодня твоя мудрость утонула в гневе. Где возьмем мы столько багатуров, как у московитов?

– Мурза Уляб, – тонкоголосо взвизгнул Изет-бек, – неужели ты готовишься лизать сапоги урусам?

Уляб поднялся вперед, метнул на Изет-бека злобный взгляд. Но не успел возразить, как заговорил Омар:

– О великий хан! О достойные его муфтии, беки и мурзы. Мы дважды прогоняли урусов, и никто из вас не упрекнет нас в трусости. Но теперь, когда к урусам пришло много воинов, разум подсказывает, мы не можем сразиться с ними в поле. Они одолеют нас числом. Если же мы закроемся в Казань-городе, они возьмут нас измором. Откуда нам ждать помощи? Крымцы и ногайцы смотрят на нас недругами, Джаналей давно ходит под Москвой, и вы видели его тумен под Казанью… Я сказал, что думаю. – Омар повернул голову к темникам. – Это же могут подтвердить и они.