В первый год работы в прокуратуре, поездив на происшествия, я усвоил, что домашняя живность неравнодушна к человеческой крови.
– Здесь, что ли? – Наплехович остановился.
– Сейчас гляну, – я завернул во двор.
На пороге крытой камышом сарайки сидел юнкер из моего отделения. Он приставил к колену лезвием перочинный ножичек и, придерживая его за рукоять указательным пальцем, сделал резкое движение рукой. Нож вонзился в утрамбованную землю. Юнкер выдернул его и крутнул с локтя. Снова удачно.
– Тут арестантские роты чи нет? – спросил я громко.
Юнкер, подхватив отставленную к двери винтовку, вскочил тугой пружиной. Щёки его залило пунцовой краской.
– Господин штабс-капитан! – вздёрнув подбородок, начал рапортовать.
– Отставить, – остановил я его. – Это неактуально. Принимайте сидельца.
Юнкер не понимал. Голубые глаза его распахнулись до предела. Рассмотрев, что я без ремня и оружия, а за мной следует Наплехович с двумя винтовками на плече, он не сдержал бранного слова:
– ! А вас-то за что?
– Начальство критиковал, – ответил я с деланной скорбью, беззастенчиво заимствуя фразу из любимого Довлатова.
– Нет, на самом деле? – юнкер не унимался.
– А на самом деле, господин Львов, караульную службу надлежит нести как предписано уставом! – помрачневший Наплехович окоротил юнкера.
Я покосился на поручика. Вот бы не подумал, что этот олимпийский мишка, талисман дружбы народов, может так жёстко окрыситься.
Юнкер вытащил из накинутого пробоя согнутый ржавый гвоздь, скинул накладку и отворил дверь, висевшую на верхней петле. Я шагнул в полумрак сарая. Здесь пахло земляной сыростью и мышами. Высохшим куриным пометом. Тронутым плесенью, отслужившим век хозяйственным хламом.
Дверь визгливо проныла, закрывая путь на волю. Хотя, какая там к ляху воля?
– Есть живой кто? – Дабы сослепу не влететь лбом в косяк, я шарил по темноте свободной рукой. – Прапорщик Оладьев, отзовитесь!
Сто лет не нужен мне этот Оладьев, судьба которого, по ходу дела, решена бесповоротно. Но раз я заехал в хату, с сокамерником надо – по-людски. Хотя бы из соображений безопасности. Чтобы можно было придавить на массу, не боясь, что он примется душить меня сонного.
В углу произошла возня, тяжелое там упало, и ойкнул от боли человек.
– Я здесь, – жалким голосом обозначил себя Оладьев.
Адаптируясь к сумраку, я переместился на голос, различая крупные
габариты фигуры, сидевшей на полу с притянутыми к лицу коленями.
– Вы. с-с. кто? – всхлипнул Оладьев.
– Ваш товарищ по несчастью. Штабс-капитан Маштаков, – на всякий случай я не приближался на расстояние удара.
Обоснованно полагая, что у прапорщика не имеется причин испытывать ко мне теплые чувства.
– Ма. Маштаков? – переспросил он недоверчиво и, откинувшись к стене, зашелся визгливым истерическим смехом. – Ой, не могу! Ма. мамочка! Не могу-у-у-у! За верную-то службу. Под замок пса цепного, под замок!
Я стоически пережидал, когда он проблеется. Хотя по уму «пса цепного» стоило с зубами вместе вколотить ему в глотку. С ноги.
Оладьев, медленно успокаиваясь, подвизгивал.
А я – душа смиренная, мякиш для беззубых – предложил ему радушно:
– Порубаем? Я кулеша урвал полный котел. Только хлеба нема.
– Что-с?! Нет, я не буду. Не желаю! – активно затряс большой башкой Оладьев.
Я присел перед ним на корточки. Смакуя, повел носом над котелком:
– Кулешик-то удался! Жирный! На сальце! С дымком!
А у самого, как у собаки Павлова, слюна во рту клокотала.
Оладьев с минуту покобенился и сломался:
– Ну давайте!
Вытаскивая из-за голенища прибранную вчера к рукам деревянную ложку, я хмыкнул про себя злорадно. Вот крыса, только что псиной обзывал, злорадствовал, что меня закрыли, а теперь хавку из моих рук принимает. Слизь!