– Мой муж… – сказала она – и смолкла, словно прислушиваясь к чему-то.

Слова эти повисли в воздухе, и на миг напоминание о муже покоробило меня – тем более что ее муж был Комендантом. Впрочем, я постарался сохранить вид и серьезный, и уважительный. Она продолжила:

– Муж считает, что мы можем многому у них научиться.

– У Свидетелей? Чему же?

– Ну, знаете, – равнодушно, почти сонно ответила она, – силе веры. Непоколебимой веры.

– Достойному рвению.

– Которым все мы должны обладать, не правда ли?

Я откинулся на спинку кресла и сказал:

– Понять, почему вашему мужу нравится их фанатизм, нетрудно. А как насчет их пацифизма?

– Вот это нет. Естественно. – И тем же оцепенелым голосом Ханна добавила: – Гумилия отказывается чистить его мундир. И сапоги. Ему это не нравится.

– Да уж. Не нравится, пари готов держать.

Я понял наконец, насколько вызванный ею дух Коменданта понизил тональность нашего весьма многообещающего и даже умеренно чарующего разговора. И потому, легко хлопнув ладонью о ладонь, сказал:

– Ваш сад, госпожа Долль. Не могли бы мы пройтись по нему? Боюсь, мне придется сделать еще одно постыдное признание. Я обожаю цветы.

* * *

Сад был разделен на два участка: справа возвышалась ива, частично заслоняющая низкие надворные постройки и небольшой лабиринт троп и обсаженных кустами дорожек, где дочери Ханны несомненно любили играть и прятаться; слева располагались роскошные клумбы, лужайка, белая ограда, за ней – стоящее на суглинистом возвышении здание Монополии[6], а за ним – первые розовые мазки заката.

– Рай. Какие великолепные тюльпаны.

– Это маки, – сказала Ханна.

– А вон там что за цветы?

После нескольких минут такого разговора госпожа Долль, ни разу еще мне не улыбнувшаяся, рассмеялась, благозвучно и удивленно, и сказала:

– Вы ничего не смыслите в цветах, верно? Вы даже не… Ничего не смыслите.

– Кое-что я о цветах знаю, – ответил я, расхрабрившись и, быть может, рискованно. – То, чего не знают многие мужчины. Почему женщины так любят цветы?

– Ну-ну, продолжайте.

– Продолжу. Цветы позволяют женщине почувствовать себя красавицей. Поднося женщине роскошный букет, я знаю, что он внушит ей мысль о ее красоте.

– Кто вам это сказал?

– Моя матушка. Да упокоит Господь ее душу.

– Что же, она была права. Начинаешь чувствовать себя кинозвездой. И это продолжается несколько дней.

И, осмелев до головокружения, я прибавил:

– Это воздает должное им обоим. Цветам и женственности.

И тут Ханна спросила у меня:

– А вы умеете хранить секреты?

– Будьте уверены.

– Тогда пойдемте.


Я верил в ту пору, что существует потаенный мир, который развивается и живет параллельно известному нам; он существует in potential, а чтобы попасть в него, нужно пройти сквозь пелену или завесу привычного, нужно действовать. Ханна Долль, быстро ступая, вела меня к оранжерее, свет еще не угас, и, в сущности, разве такими уж странными показались бы попытки уговорить ее зайти внутрь, где я смог бы потянуться к ней и, уронив руки, сжать пальцами белые складки ее платья? Странными? Здесь? Где все дозволено?

Она отворила дверь, наполовину стеклянную, и, еще не войдя, протянула руку и порылась в стоявшем на низкой полке цветочном горшке… Сказать по правде, пока я предавался любовным похождениям, в голову мою за семь или восемь лет не забредала ни одна благопристойная мысль. (Прежде я был своего рода романтиком, но изжил это свойство.) Вот и теперь, глядя, как изгибается тело наклонившейся Ханны, как напрягается ее зад, как покачивается вперед-назад, помогая ей сохранить равновесие, одна ее сильная нога, я сказал себе: это будет