«Годное было бы место для ночлега. Правильное. Жаль, нельзя…» – подумала она, закусив губу, провела ладонью по мрамору креста, украшенного позолоченными буквами и датами. Поблекшей позолоте нечего было сейчас отразить – ни луны, ни фонаря, и, промолчав в ответ, она потухла под сухой старушечьей ладонью.

Перемещаясь между могил, проворно и бесшумно, как черная сколопендра, без труда нашла окраинную зону, где кровь еще несет в себе ценную память: страхи, злобу, отчаянье. Пища богов. Пища богинь. Как не понять хозяев, если даже она чувствует эти букеты, разноцветные, невообразимо дурманящие? Будто ты голодный нищий на ярмарке. Младенец под набухшей грудью.

Она бы и сама сейчас присосалась к этому сладостному соску, свернувшись в позу эмбриона. Созерцала бы нити мира и трех кудельниц. Созерцала бы черноту вселенной, нескончаемые оттенки черноты. Созерцала бы угасание звездного света в блаженной пустоте.


Но нет у нее сего инструмента. Все, что есть – стеклянная, похожая на веретено склянка, данная каждой из них Ламашту. Двенадцатая и последняя по ее договору. С запечатанной в нее кровью, собранной за последние шесть с половиной долгих лет. Не принадлежащий ей накопитель, сладкая радиация из которого только лишь подпитывает силы. Замораживает, и вбирает в себя ее собственные страхи и отчаянье, впитывая в темные воды яд отсроченной старости.

Она нашла самые свежие точки зоны, потом из них – самую свежую. Оценивающе взглянула на холмик. Кто-то разбросал цветы. Сиротки? Они самые? Кто и почему оставил их тут? Зачем безобразничали? Этих деталей змей не открыл. Что ж, по крайней мере разбросанные цветы – косвенное подтверждение его слов.

Ведьма потянула носом воздух, и сладкая истома прошлась под кожей спины. Она не планировала, совсем не планировала, понимала, что спешит, но, таки поддалась искушению. Собирательницам не позволено вкушать от трудов своих, но сегодня все иначе. Редкий шанс, если не испробовать дурманящего нектара, то хотя бы обонять его. Да и сила лишней не будет.

Она неуклюже опустилась на колени, и жадно вогнав в рассыпчатую землю пальцы, прямо туда, где несколькими часами ранее нечто похожее делал старик, призвала кровь умершей, произнеся на мертвом вавилонском одно лишь слово. По мышцам и коже сладкой судорогой прошелся мороз.

«О-о-о!» – кряхтя, застонала старуха, изогнув спину в экстазе. Поясницу, а затем и все суставы зашлись от щекочущей истомы. Старуха часто задышала, скрипя и сипя нездоровыми мехами.

– Скудель! Кудель! Пряха! Прах! – вырывалось то вместе с горячечным выдохом, то протискиваясь между стиснутых зубов, создавая сиюминутную гармонию видения и логики.


– Ткут! Прах! Ткут! Прах! – рычала она в полусознании, когда ей пригрезились полдюжины женских рук, чертящих знаки между звездами, знаки, наполненные сейчас тонкими смыслами, такими тонкими, что ради них стоило бы остановить Землю, дабы им вняли ангелы и Бог.


Но только нет Бога – есть бледный зверь, мраморный как крест, с позолотой знаков на шее, и он идет вслед за ней, вторя и вторя:


– Тут-Ткут-Прах! Тут-Ткут-Прах!


Легкие вдыхали тяжелый воздух, ум захлебывался от истории крови. Невидимые тексты горя и страхов, отчаяния и страхов, злобы и страхов – бесконечно распускающаяся роза, заманивающая в свое нутро, роза дурного алого цвета, роза почерневшей крови – она впитала в себя женщину, опутала лезвиями букв, электричеством растянутых в нити слов, опутала страшными свитками, полных текстов гнилого лимонного колера.

Тексты проносились и проносились. Выкладывали перед ведьмой жизнь обладательницы крови, и тут же растворялись в черных водах Леты. А она, хоть и не стремилась ничего узнать – совершенно незачем, – но, поневоле, прониклась некоторыми деталями жизни умершей.