– Угадал Еруслан, с тобой – заплывешь… – Добрита понурил голову, сунул по давней привычке грязные пальцы в мочало светлых иссохших волос.

С детских лет – нужда, заботы, боль. И посулы, посулы, посулы. Трудись, не жалуйся – достаток обретешь. Небо любит старательных. Не сохой пахал – зубами землю грыз. Жену не щадил, до беспамятства изматывал работой. Сам по дороге с нивы домой засыпал на ходу, падал в крапиву – как пьяный. Безмолвно сносил от старших смех обидный, затрещины, ругань. Трудно? Пройдет. Это – до поры.

Оглянулся – сплошь горечь и скорбь. Страшно подумать: вся жизнь прошла впустую. Вся жизнь – до поры. До той, после которой – черный сон, вечная тишь.

Что впереди? Под сорок бедолаге. Сообразить пора, что больше нечего ждать. Столь осточертел Добрите белый свет – взять да подпалить бы с трех сторон. Правду глаголет Калгаст: много ли голи терять? Зато хоть раз расправишь грудь. Хоть день побудешь чернокрылой птицей.

Потом – пусть очи вынут. Хуже не будет.

– Добре, – молвил Добрита угрюмо, с тяжелой булыжной решимостью. Ясно Калгасту – уж если вспылит этот тихий мужик, разойдется… держись, будет ломить, покуда не сдохнет.

– Твой черед, Еруслан. Что скажешь?

Юнец сидит нелепо скорченный, свесив голову между колен – чуть ли не в живот уперся носом. Господи, помилуй, что плетут?! Грозный Род… разве глухой? Слышит.

…Он давно порывался сойти, бросить опасных попутчиков, но не посмел: угостил тароватый Калгаст, стыдно вроде бежать, да и лень было слезть. Разморило. И влип, незадачливый. С кем связался? Пьяный – понятный: добрый, веселый, беспечный, а трезвый – видишь какой. Тать.

Огромное черное чудище незримо, с беззвучным ревом, встало, как тень, за спиной, провело ледяной ладонью по затылку и по хребту. Руслан тихонько взвизгнул.

– Брюхо болит? – спросил участливо изгой.

Проклятый! Очи метались вдоль судна понизу, чтоб не столкнуться с упорным, хитрым Калгастовым взглядом. Отрок в страхе цеплялся за край ладьи. Похоже, спрыгнуть хотел, да пугала зыбкая глубь.

С утеса хлынул, мутно растекся над Росью утробный мерзостный вой. Руслан подхватил знакомый до рвоты призыв, ответил на голос трубы хриплым истошным воплем. Судно качнулось. Плеск. Оправились от изумления – нету соседа. На круто вздыбленном горячем берегу, в густых рогатых кустах, – треск сумасшедший. Будто олень, спасаясь от борзых, в ужасе лез по откосу.

Знай они, что натворит очумелый беглец, пожалуй, догнали б, зарезали.


– А после… хоть плачь? Отстань. Не хочу.

– Баян-Слу! Измучила. Смирись.

– Веришь, нет – я боюсь. Грех… перед дорогой…

– Грех? Чепуха! Кто уходит? Хунгар, а не ты. А Хунгару – плевать. Будь что будет. Перестанешь меня изводить? – Бек вцепился ей в косы; сомкнув глаза и прикусив губу, она с трудом отвернула худое лицо. Хунгар, зверея, ощерил зубы, приблизил свой рот к искаженному болью, заманчиво алому рту жены. – Сгубить задумала? Ну, погоди. Хунгар – не такой… чтоб от бабы терпеть поношение. Берегись. Настанет день – будешь в золе на коленях ползать. О пощаде молить. Но уже ничего не вернешь. Сам сгорю, а тебя допеку. – Удар. Баян-Слу свалилась наземь. Светильник опрокинулся, погас. Бек, свирепый, как бык, ринулся к выходу.

– Дурень! – жестко шепнула вдогонку кромешная темень. Ночь. Прохлада. Костры. Он притих: не плачет ли жена. Тьфу! Змеи не плачут.

С тех пор, как привез ее в кочевье, спугнула счастье, чертова тварь. Засуха, бедность. Дети чахнут. Одна неудача на привязи тащит другую. Так в караване, неслышно бредущем сквозь марево, призрачном, – их много, бесплотных, в степи, – немая верблюдица тянет подруг вереницу. Страх. Наваждение.