– Угощу. Да и тронемся вкупе. Трудновато одному-то. Колодину вашу оставьте. Чего с ней возиться?

Руслан с беспокойством:

– Бросим челн – обратно на чем?

– Дотошный, – усмехнулся Калгаст. Отвернул холщовую полость, коей были прикрыты корзины, добавил скучающе: – А доведется?

– Чего?

– Обратно.

Вконец оробел Руслан.

– К чему ты? Воздержись.

– И наперед загадывать не след. Время лихое.

– Ну тебя! – дрожат у Руслана губы, вот-вот заплачет. – С тобой заплывешь…

– Экий ты… хлипкий, – сказал с досадой Калгаст. – Прежде-то вроде был чуть посмелей. Отчего он хнычет? – обратился охотник к Добрите.

– Волхв трубил.

– А! Тоже добродеи. Кой пес их принес. Нацепили, черти, погремушек, бренчат, кричат, палками стучат. Всю дичь разогнали. Чего ты скис? Волхв – не волк.

Тут и Добриту согнуло.

– Брось, не кощунствуй, брате! Горе накличешь. И без того ой как худо.

Руслан – тот вовсе схватился бежать, но упредил негодный Калгаст: сунул под нос золотистую рыбину – разве уйдешь?

Велик белый свет. Народу – невпроворот. Живут двое где-то за сто или тысячу верст, или за год пути, в разных концах земли; слыхом друг о друге не слыхали, чаять не чают когда-нибудь сойтись с любовью или ненавистью. Но судьба – хитра. Она настороже.


…Проворно грыз Руслан сухую, точно щепа, плоскую рыбу. И той же порою – час в час, не очень, чтоб далеко, но не так уж и близко отсюда, на Днепре, за порогами, – другой детина, тоже плечистый да жилистый, однако старше, темный, скуластый, еще проворнее разделывал баранью тощую кость. Звали его по-чужому: Хунгар, и нравом он был чуть покруче, чем юный смерд из Семарговой веси. Лежал бек Хунгар на ветхой кошме, в палатке шерстяной, подвернутой снизу ради прохлады, кость обгладывал, косо оглядывал стан кочевой, из тех же убогих палаток составленный. Мало скота у орды, еще меньше – детей. Женщины истощены, мужчины зубами скрежещут: не дай господь сейчас их затронуть. Обгрыз кость Хунгар, призадумался: кому отдать, псу ли худому, на брюхо припавшему, жене ли своей Баян-Слу, что дерзко сидит спиной к господину, смотрит на Днепр, обхватив колени.

Уныло шумит, словно плачет, на порогах вода, от пены хлопчато-бела. Синь. Белизна. Кажется, небо в пятнах пушистых волокон опрокинулось вниз, втиснулось меж берегов. Наверно, потому и нарекли аланы древний поток Дон-Аброй, Небесной рекой. Чайки над пеной кричат, будто к себе зовут. И женщине хочется крикнуть, удариться оземь, как в сказке, чайкой взлететь, навечно оставить кочевье постылое.

Пес у Хунгара страшный – облезлый, бесхвостый, зато послушный. Предан хозяину. Любит. Жена – плохая, хоть и красивая. Ненавидит супруга. За что?

Ну, ладно. Пускай. Все-таки жена.

Сунул Хунгар ей кость – плечами передернула, молчит. Брезгует? Он наотмашь хлестнул ее плетью по узкой спине: не то, что ахнуть, вскинуть ладони, упасть – злодейка с места не сдвинулась.

Готское отродье!


– Куда правишь, Добрита? Спишь, а? Не зевай! Опять застрянем.

– Тьфу, напасть. Никак и вправду задремал? Через силу гляжу. Сам, брате, виноват. Обкормил, вот и клонит ко сну.

– Угоди смерду. Голодный – плохо, сытый – тоже негоже.

– Если б всегда быть сыту. А то – терпеть, да вдруг столько съесть. Отяжелеешь.

– Погоди, друже. Попадешь к Пучине – не часто доведется тяжелеть. Уж он употчует.

– И то счастье.

– Собачье счастье.

– А куда еще голову приткнуть? Хлеб у боярина – черствый, да верный.

– Верный, да скверный. Горький.

– Пусть.


…Волхвы, предрекая боярскому чаду счастливую долю – всю жизнь гостить на пирах, назвали его Пирогостом. Что ж, пировать он любил. Однако в миру Пи-рогоста не знали – знали Пучину. Удружили смерды ему за бездонную жадность. Без промаха бьют. Им виднее, что ты такое.