Из-за ее спины Эцуко пристально следила за лицом мужа. Она, как медсестра, стояла на страже. Вдруг, чем-то обеспокоенная, Эцуко горько вздохнула: «А что, если мой муж нисколечко не любит эту женщину? Стало быть, мои страдания были напрасны? Значит, мы просто дурачили друг друга пустыми забавами? Все это время я одна, как борец сумо, боролась с тенью противника? Если сейчас в глазах мужа не появится хоть малейший признак любви к этой женщине, то я не сойду с этого места! А если он не любил ни эту женщину, ни одну из тех троих, которым я отказала в свидании?.. Ах!.. Как мне быть? Какой жалкий финал!»

Рёсукэ, глядя в потолок, пошевелился под тяжелым одеялом – оно стало понемногу сползать с края кровати. Рёсукэ согнул ноги в коленях. Край одеяла сполз на пол. Женщина отпрянула, напрягшись. Она даже не протянула руки, чтобы поправить одеяло. Это сделала Эцуко, мигом подбежав к постели.

В эти несколько секунд Рёсукэ повернул голову в сторону посетительницы. Эцуко, занятая одеялом, пропустила это мгновение. Однако интуитивно она почувствовала, что муж и эта женщина обменялись взглядами – взглядами, в которых сквозило презрение к ней, Эцуко. Он, больной, почти при смерти, с высокой температурой, улыбнулся и подмигнул этой женщине.

Это была не интуиция, а скорее догадка, возникшая в тот момент, когда у мужа дернулась щека. И тогда Эцуко испытала чувство облегчения, недоступное пониманию тех, кто привык примитивно судить о вещах.

– У вас нет причины для беспокойства, вы поправитесь. Сердце у вас крепкое, как ни у кого, – с чувством произнесла женщина.

Ласковая улыбка расплескалась на заросшем лице Рёсукэ. Возникло неловкое молчание. Женщина мелодично рассмеялась.

Через несколько минут она ушла.

В эту ночь у Рёсукэ началось воспаление мозга. В комнате ожидания, внизу, на всю громкость играло радио. Оно транслировало какой-то визжащий джаз.

– Это невыносимо, – стонал Рёсукэ. – Я так страшно болен, а тут еще эта нелепая музыка, – с трудом говорил он, жалуясь на ужасные головные боли. Чтобы яркий электрический свет не резал глаза больному, лампочка в палате была занавешена платком. Эцуко встала на стул и собственноручно завязала муслиновый платок, не обращаясь за помощью к медсестре. Свет электролампочки, просачиваясь через ткань, отбрасывал на лицо Рёсукэ тень, придавая ему травянистый, нездоровый оттенок. Глаза, мерцающие слезами обиды, наливались кровью.

– Пойду-ка я вниз и выключу радио, – сказала Эцуко.

Она отложила вязанье, поднялась. Подойдя к двери, услышала за спиной страшный крик. Это был крик зверька, на которого наступили. Эцуко обернулась. Рёсукэ сидел на постели. Обеими руками он намертво вцепился в одеяло и, словно ребенок, беспокойно впился глазами в дверь.

На крик прибежала сестра. Вдвоем они уложили Рёсукэ – словно он был складным стулом – в постель, помогли ему засунуть руки под одеяло. Больной не прекращал стонать, но был послушен. Через некоторое время, дико вращая глазами, он снова завопил:

– Эцуко! Эцуко!

В голову Эцуко пришла странная мысль: из всех женских имен он выкрикнул ее имя, но выкрикнул не по своей воле, а по ее воле, по ее внушению, именно ее имя он должен произносить так же отчетливо, как параграф в уставе, – в этом Эцуко была убеждена.

– Ну же, еще разок позови!

Медсестра удалилась с докладом к доктору, когда Эцуко наклонилась над Рёсукэ и, требуя произнести ее имя, схватила его за грудки и жестоко тряхнула. Задыхаясь, он снова подал голос:

– Эцуко! Эцуко!

Глубоко за полночь Рёсукэ стал выкрикивать бессвязные слова: «Темно! Темно! Темно! Темно!» Он свалился с кровати, опрокинул стол. Бутылочки с лекарствами и рожок для питья с грохотом покатились по комнате. Ступая босыми ногами по осколкам, он оставлял кровавые следы. Три больничных служителя прибежали на шум и утихомирили больного.