– Ты только и знаешь об одном и том же… – И отодвинулся на всякий случай.
– А ты – мамина козявочка и лопух. Наверно, до сих пор думаешь, что деток продают в магазине.
Мы с Галкой и Лилькой переглянулись и хмыкнули.
– Знаем не хуже других, – небрежно отозвался я.
– Это ты на словах знаешь!
– А ты, что ли, на деле? – подцепила Рюху находчивая Галка.
Он уклонился от прямого ответа и ядовито поддел нас троих:
– Вы, небось, даже не целовались ни разу!
Я промолчал: врать было скучно, а говорить, что целовался с мамой – обречь себя на новое презрение.
Лилька отозвалась коротко:
– Подумаешь…
Галка – длиннее и дипломатичнее:
– Откуда ты знаешь?
Эдька вдруг сменил тон:
– Знаете чё? Айда целоваться в старый дом. Кто не умеет, научится. Все равно придется потом на свиданиях.
Мне было хорошо на прогретой солнцем крыше, и я лениво сказал:
– Зачем?
– Вот и видно, что лопух. Интересно же.
Галка и Лилька, в отличие от меня, тоже сочли, что это не лишено интереса. Хотя сперва Лилька сказала:
– Да ну, вот еще…
Так или иначе, Эдька быстро убедил девчонок в заманчивости такого дела. А мне просто не хотелось отставать от компании. К тому же… Нет, поцелуи, как таковые, меня не привлекали, но все это вместе взятое – старый дом, таинственность, явная запретность предстоящего дела – отдавало приключением…
И вот мы пробрались в дом, который, словно подыгрывая нам, сделался сразу еще более глухим и загадочным. Пришли в главную комнату. Через листья за окнами, через серые от пыли стекла солнце пятнало истертые половицы бледным кладбищенским светом. От нашего шепота шевелилась в углах паутина.
Эдька сказал, что целоваться будем наперекрест: сперва он с Галкой, а я с Лилькой, затем – наоборот.
– И покрепче. Ясно?
Девчонки жмурились и хихикали. У меня холодело в животе, но не от предстоящего дела, а от мысли, что вдруг кто-нибудь узнает.
Сами поцелуи не произвели на меня никакого впечатления. Запомнилось только, что от Лилькиного рта пахло карамелью, а Галкины губы оказались тугие, как резиновые валики и были совершенно безвкусные. Да еще как неловко мы тыкались друг в друга носами.
Кончилось все очень быстро. Мне хотелось вытереть рукавом рот, но при Эдьке я не решался. Эдька глянул на меня блестящими своими глазками:
– Ну как?
– Ништяк, – небрежно выдал я ответ, в который можно было вложить какой хочешь смысл. А в душе скреблось все то же опасение: вдруг кто-то узнает?
Эдька, видать, догадался о моем страхе.
– Детский садик ты еще. Мамин теленочек – вчерась из пеленочек…
Девчонки запересмеивались.
– А сам-то! – огрызнулся я. – Большой, да? Эдик Рюха – барабаном брюхо. – И быстро отошел. А то ведь мигом выкрутит руку: "У кого барабаном брюхо? Говори: не у тебя, Эдик, а у меня, у меня…" И вытерпеть эту боль – никакой возможности.
В общем, ничего интересного в поцелуях не было. Скучное это дело и боязливое. И потому я не поверил Артуру Сергеевичу, когда он говорил о богатстве впечатлений при первом поцелуе.
Но… какие-то сомнения разговор с отчимом во мне оставил. Я от них отмахивался, однако совсем прогнать не мог. Вдруг и правда без того, без горького опыта в писатели не попадешь? И еще… Может, в самом деле в этом есть какой-то интерес? С поцелуями тут сравнение было явно некстати: ведь целовались-то мы не всерьез, а по Эдькиному наущению. А парашютный прыжок – он вскоре мне приснился. Будто стою в самолете у открытого люка, а пустота внизу отчаянно пугает и… тянет, тянет к себе…
И поселилось во мне похожее на мохнатого жучка любопытство. Время от времени жучок этот словно царапал меня лапкой: "Страшно? Зато в дрожании нервов есть своя приятность". Щекочущими усиками страх трогал у меня донышко сознания: "А тебе ведь интересно, что испытывает человек, когда с ним случается т а к о е".