.

Шмидт до сих пор уверен, что спаслись они тем утром только чудом: двигатель бронетранспортера, который с вечера, казалось, заглох навсегда, утром неожиданно завелся, повергнув в изумление даже своего водителя.

Видел он Роммеля и под Тобруком, когда все, что могло лязгать гусеницами и двигать колесами, оказалось без горючего. Да к тому же генштабисты Кессельринга отобрали у них единственный по-настоящему боеспособный авиаполк прикрытия, который понадобился где-то в районе Греции…

…То есть они достаточно много пережили вместе, и барону было с чем сравнивать. Вот почему теперь фон Шмидт с полным правом мог сказать себе, что никогда еще Роммель не выглядел столь озлобленным на всех вокруг, и самого себя в том числе, как в эти минуты.

– Война так не делается, барон! Нас бросили сюда на растерзание шакалам. Армия – только тогда армия, когда она знает, что от нее требуют побед. Да-да, только побед, даже если с военной точки зрения эти победы невозможны.

– Причем чаще всего – когда они в самом деле невозможны, – въедливо обронил фон Шмидт.

– От нас же требуют, чтобы мы всего лишь имитировали сражения. И это – с противником, для которого Северная Африка сейчас главный фронт.

Фон Шмидт не мог не согласиться, что Роммель прав. Однако понимал, что у берлинского командования не было ни тыловых резервов, ни свободных частей, которые оно могло снять с русского фронта. Причем в таких количествах, которые позволили бы Лису Пустыни преломить ход событий в Африке. Но, вместо того чтобы с солдатской прямотой напомнить об этом Роммелю, он с той же прямотой, смахивающей на проявление идиотизма, поинтересовался:

– Чем я способен помочь вам, господин фельдмаршал? Что мне приказано будет предпринять?

Однако Роммель уже не слушал его. Он подошел к окну, из которого веяло не прохладой, а жаром Ливийской пустыни, и придирчиво осмотрел небольшой участок опустевшего аэродрома, чуть в сторонке от которого пролегала расплавленная лента приморского шоссе. В эти минуты фельдмаршал не хотел выслушивать мнение кого бы то ни было, поскольку слушать желал только самого себя.

– Я возмущен действиями генштаба. Эти штабные изверги отняли и продолжают отнимать у нас последние резервы. Они лишили нас прикрытия с воздуха, к тому же постоянно отказывают в каких-либо подкреплениях, бросая свежие дивизии не туда, где Германию ждет военный триумф, а туда, где никакие подкрепления уже не спасут ее воинского престижа.

– Так доложите об этом фюреру, – не удержался барон, советуя командующему то единственное, что только имело смысл советовать ему, стоя посреди жестокой, безучастной Ливийской пустыни.

– Они отняли у нас все, что могли, – по существу, никак не отреагировал фельдмаршал на мудрый совет офицера. – Они предали нас и бросили в пустыне на произвол судьбы, на истребление. Причем я говорю все это, барон, имея в виду не происки предателей, а действия своего верховного командования, которому все еще по-прежнему верю.

– Командование – это всего лишь великосветское тыловое дерь-рьмо, – только и мог пробормотать фон Шмидт, исключительно из чувства солидарности с фельдмаршалом. – И мой вам совет: изложите все это фюреру. Письменно. В личном послании. Причем сделайте это немедленно.

– Своими рапортами я ничего не добьюсь.

– Как минимум, добьетесь вызова в ставку фюрера, где во время личной встречи попытаетесь убедить его в своей правоте.

– Максимум, чего я добьюсь – это гнева всего командования и репутации доносителя, – угрюмо заключил фельдмаршал, давая понять, что дальнейший разговор на эту тему бессмыслен.