– Вы говорили мне, чтобы я послала за вами, – сказала она спокойным усталым голосом, – когда буду нуждаться в вас. Вы избавили меня от труда…

Его глаза выразили беспокойство. Она протянула ему письмо.

– …тем, что пришли, – прибавила она, взглянув на него, и этот взгляд верно оценил усталость, которую он старался скрыть под спокойной внешностью, и трудности, которые ему пришлось преодолеть… для того, чтобы прийти.

Заметив, что он нерешительно смотрит на бумаги, Дезирэ снова заговорила:

– Одно, написанное на цветной бумаге, адресовано мне. Вы можете его прочитать, раз я разрешаю.

Из этого письма Луи узнал, что Шарль, во всяком случае, не убит, и Дезирэ издала какой-то странный, короткий смешок.

– Прочтите другие, – предложила она. – О, не надо колебаться! Не стоит быть столь щепетильным. Прочтите одно, верхнее. Одного довольно.

Окна были открыты, и утренний ветерок, играя занавеской, доносил веселый звон ганзейских дней. Колокола, по приказанию Наполеона, ликовали по поводу новой победы. Пчела, монотонно жужжа, попала в окно, облетела вокруг комнаты и, отыскав выход, снова улетела, и ее жужжание удалилось, растворяясь в сонных звуках.

Д’Аррагон медленно читал письмо без подписи, а Дезирэ, сидя за столом, наблюдала за ним.

– Ах! – воскликнула она наконец, и ее голос зазвучал презрительно, как при мысли о чем-то недостойном. – Шпион! Вам так легко оставаться спокойным и скрывать все, что вы чувствуете!

Д’Аррагон медленно сложил письмо. То было роковое послание, написанное в верхней комнате дома сапожника в Кенигсберге на Новом рынке, где липы доросли до самого окна. В нем Шарль очень легко отзывался о жертве, принесенной им, – разлуке в день свадьбы с Дезирэ по приказу императора. Это была действительно величайшая жертва, какую только может принести человек, ибо Шарль отбросил свою честь.

– Может быть, это и не так легко, как вы думаете, – возразил д’Аррагон, смотря на дверь.

Он ничего больше не успел сказать, потому что появилась Матильда и Себастьян, которые, неторопливо разговаривая, спускались по лестнице. Д’Аррагон сунул письмо в карман и этим дал Дезирэ единственное указание на политику, которой им следует держаться. Он стоял лицом к двери, невозмутимый и спокойный, получив в свое распоряжение только одну минуту для обдумывания плана более чем одной жизни.

– Получены добрые вести, мосье, – сказал он Себастьяну, – хотя и не я принес их.

Себастьян вопросительно указал на открытое окно, где от звона колоколов, казалось, ярче блестело солнце и веселее дышало свежее утро.

– Нет, не то, – ответил д’Аррагон. – Говорят, что одержана крупная победа, но трудно сказать, добрая ли это весть или дурная. Я говорю о Шарле. Он жив и здоров. Madame имеет сведения.

Д’Аррагон говорил тихо и обернулся к Дезирэ с точно рассчитанным жестом. Он быстро взглянул на Дезирэ для того, чтобы убедиться, что она все поняла и успела подготовиться.

– Да, – прибавила Дезирэ, – слава богу он жив и здоров после сражения, но в письме не сообщается никаких подробностей, так как, в сущности, оно было написано накануне.

– С постскриптумом, извещающим, что Шарль и в конце дня остался невредим, – догадался Себастьян, придвигая к столу стул и приветливым жестом приглашая д’Аррагона разделить их скромный завтрак. Но д’Аррагон смотрел на Матильду, которая очень поспешно подошла к окну, как бы желая вдохнуть побольше воздуха. Лицо Матильды было неподвижное и совершенно бледное, словно после бессонной ночи. Д’Аррагон был моряком. Он встречал такое же точно выражение на более суровых лицах и знал, что оно означает.