«Если бы знала, на ком Борис женится, не разрешила бы», – гремя кастрюлями, причитала она. А я думала: «Если бы не разрешила, меня на свете бы не было!» От этого становилось очень неуютно. Потерянно. Будто в пустоту меня бросали, где черный холод, булыжники звезд и гулкое эхо одиночества.
К тому времени я уже знала, что древние боги мои, так пугающие меня раньше, зла не причиняют. Они ведь приходят, потому что любят мою маму. Поэтому, когда бабушка Романовна куда-нибудь уходила, я уже без всякого страха ожидала гостей. Из ящика бабушкиного шкафа доставала холщовый мешок, где хранились ее похоронные вещи. Чулки, штаны, платки откладывала в сторону. А вот платья! Каждый год бабушка у портнихи шила новое платье, готовясь к смерти. Проходил срок, ее на тот свет не забирали, она заказывала другое платье, а прежнее пускала в носку. Больше всего я любила одно, из белого атласа с редкими фиолетовыми бутонами. Оно всегда было прохладным, скользким на ощупь, тяжелым. Я облачалась в не ношенный еще наряд, а чтоб не наступить на подол и не испачкать его, когда буду кружиться, подпоясывалась покрепче смертным же полотенцем. Из нескольких приготовленных бабушкой выбирала самое короткое. А те, на которых в могилу опускают, не трогала – их потом не свернуть как следует, бабушка непременно заметит и пойдет опять новые покупать, думая, что мама ей что-то наколдовала на полотенца эти. Накружившись вволю в смертном платье перед невидимыми зрителями, довольная их одобрением, которое я хорошо чувствовала, я раздевалась, складывала всё обратно. Затем шла в другую комнату, открывала мамин большой шкаф и доставала из ящичка волшебную голубую бабочку – колье чешского стекла и богемские сверкающие бусы в три ряда. Всё это нацепляла на себя, потом уж только надевала мамины лаковые туфельки – у мамы всегда хранилась новая пара обуви. Становилось очень весело и вовсе не одиноко – в этом наряде, в этом месте, с этими гостями.
Кажется, они тоже веселились, глядя на меня.
Гости эти были высокие, выше потолка, но почему-то помещались даже под моей кроватью и сразу трое могли забраться в шкаф. Они любили пахнуть пылью, это я хорошо помню, по запаху этому и узнавала, что они пришли… И еще они были очень осторожные. Боялись, когда в замочной скважине ворочался ключ, да и всяких громких звуков с улицы боялись.
Когда-то, мой возлюбленный, ты, должно быть, был царем. Или царем царей. Падишахом. Восточным правителем, жестоким и властным. Иначе откуда у тебя этот взгляд, убивающий птицу на лету, заставляющий луну краснеть, смущающий меня? Вскинешь бровь, и я иду. Взглянешь – и замолкаю.
– Хватит трепаться, – оборвал он поток моего красноречия. – Лучше посмотри на себя в зеркало.
– Ты с ума сошел. Что я увижу в этом мертвом стекле? – ответила я, тем временем открывая сумочку и доставая оттуда маленькое зеркальце.
Зеркальце было куплено когда-то в музее Ватикана. На откидной крышке – Сивилла Дельфийская, молодая, по-крестьянски крупная, измученная грузом тайных знаний и ядами вызванных пророчеств, обреченная знать сокрытое, увековеченная итальянским гением. Она грустила о нас. Ведь мы с тобой, мой возлюбленный, не навечно вдвоем. Надо будет расстаться.
– Ну и? – начала вопрошающе я и тут же расхохоталась.
Ох уж это красное вино, бокал которого я только что выпила в гостиничном буфете. Над верхней губой оно оставило яркий ободок. Видимо, делая очередной глоток, я слишком сильно наклонила бокал.
Я люблю красное вино. Люблю наклонять бокал и наблюдать, как багряная влага скользит по его покатому краешку, не проливаясь. В этой игре стеклянного холода и солнечного тепла, добытого виноградом, я вижу целый мир… Как мама в рисунках ковра видела страны и государства, реки и моря, каких на земле нет.