выпускник гимназии знал живые иностранные языки немногим лучше Ипполита Матвеевича Воробьянинова – и значительно хуже выпускника советской языковой спецшколы.

Русский язык изучали вместе со старославянским, и, соответственно, программа по русской литературе включала множество средневековых произведений. Древнерусскую книжность изучали так подробно, как сейчас, пожалуй, не учат и на филфаке. Ученики заучивали наизусть не меньше пяти произведений XI–XVI веков. В программу входили “Слово о законе и благодати”, “Моление Даниила Заточника”, проповеди Кирилла Туровского, переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским и многое другое. Причем все это изучалось в пятом-шестом классе (четырнадцать – пятнадцать лет) – и лишь потом очередь доходила до литературы Нового времени. Теоретически, при должном уровне преподавания, уже одно это могло бы сделать из учеников настоящих филологов. На практике же все сводилось, как правило, к бессмысленной зубрежке. К интересам русского школьника конца XIX века Даниил Заточник был не ближе, чем Тит Ливий или Цицерон. Очень подробно изучался XVIII век и начало XIX – от Кантемира до Карамзина, Жуковского, Батюшкова. Пушкина и Лермонтова изучали примерно в том же объеме, что и в нынешней школе; из Гоголя в программу входили “Мертвые души”, “Ревизор”, “Старосветские помещики” и “Тарас Бульба”. На Гоголе – то есть, по существу, на пороге классического периода – курс русской литературы заканчивался. Имена Тургенева, Толстого, Достоевского, Тютчева, Фета, Некрасова в гимназических стенах если и звучали, то лишь по личной инициативе преподавателей.

Можно добавить, что конце XIX века в гимназиях стали преподавать “гимнастику” и “ручной труд”, но оценки по этим предметам не выставлялись.

Гимназии и реальные училища предназначались для детей представителей среднего класса – буржуазии, офицеров, чиновников, интеллигенции. У высшей аристократии были свои, кастовые, учебные заведения, для мещан и рабочих существовала система так называемых городских училищ. Допуск представителей низших сословий в не для них предназначенные школы ограничивался как административно (знаменитый “Циркуляр о кухаркиных детях” от 1887 года), так и косвенными мерами. Именно с этой целью во всех гимназиях существовала плата за обучение, хотя особой экономической роли она не играла: государственные гимназии на 80 процентов финансировались из казны и из общественных средств. Количество гимназистов иудейского вероисповедания в государственных гимназиях регулировалось уже поминавшейся нами процентной нормой (в Петербурге – три процента); одно время (после восстания 1863 года) существовала процентная норма и для поляков.

К подбору преподавателей в гимназиях относились истово. На службу принимали лишь людей с университетским образованием, окончивших соответствующие курсы. Сам директор не мог принять преподавателя без согласия попечителя учебного округа. За штатное место в гимназии держались – не столько из-за жалованья (в 1890-е годы оно составляло от 750 до 900 рублей в год, или 65–75 в месяц, – зарплата квалифицированного слесаря на столичном заводе), сколько из-за чинов (от коллежского асессора и выше), льгот, почетного социального статуса. Впрочем, и в денежном отношении пропасть между гимназическим преподавателем и учителем школы “для простонародья” была огромна. При этом внутри абсолютной монархии – каковой была Россия – гимназия представляла собой монархию конституционную. Директор не мог принимать важных решений без согласия педсовета.

О системе классического образования в России сказано много недоброго. В центре двух прославленных произведений русской литературы конца XIX – начала XX века, “Человека в футляре” Чехова и “Мелкого беса” Сологуба, – карикатурные, гротескные фигуры гимназических учителей. Не забудем, однако, что “кухаркин сын” Тетерников (он же писатель Сологуб) сам в гимназиях не обучался, а Таганрогская гимназия, которую окончил Чехов, едва ли входила в число лучших в России. При всех недостатках этой системы, высший расцвет русской науки и культуры совпал с ее полувековым существованием. Впрочем, как раз герой нашей книги мало чем этой системе обязан. Что-то в ней было, видимо, несовместимое с его нравом.