И тут появился капитан.

«Струганов! – сказал он тому, кто хлопотал возле собаки. – Хватит ее мучить».

Я еще не понял значения этих слов, когда Струганов взмолился: «Товарищ капитан, не могу я ее стрелить!»

«Что это за «не могу»? – строго спросил капитан. – По-моему, я приказал. Дульшин! – обратился он к дяде Васе. – Помогите Струганову».

Они вдвоем положили собаку на плащ-палатку и понесли к небольшому ярку, где – теперь уже до войны – люди брали желтую глину.

Я, конечно же, увялился за ними.

«Черви же, зрят, – бубнил Струганов, – от заразы рану оберегают. Согнать их и опять на границу можно брать».

Дядя Вася молчал. Он выполнял приказание. И в его глазах стояла тьма недоступной чувствам решимости.

«Только ты ее пореши, ладно? – уговаривал дядю Васю Струганов. – Помнишь, она вас на меня на полуживого вывела?»

Дядя Вася, не дрогнув ни одной морщинкой, великое множество которых появилось на его лице, молчал. Лицо его казалось плоским, как поднос в железнодорожной столовой.

Я плелся следом, понимая, что мой голос будет воспринят им еще бесстрастнее, потому не встревал в их разговор.

Они опустили плащ-палатку на землю. Собака смотрела на них мудрыми обреченными глазами и, мне казалось, понимала всех сразу: и капитана, который решил разом оборвать ее страдания, и Струганова, которому страсть как жалко было лишать ее жизни, тем более что когда-то она спасла его самого, и дядю Васю, который не знал других решений, как четко и честно выполнить приказ командира. Кажется, прикажи капитан расстрелять заодно и меня, он даже не спросит, в чем я, собственно, виноват. Но моего состояния, как мне думалось, она не могла понять, поскольку я сам не знал, как поступлю в следующую минуту. Сейчас я просто стоял и смотрел, как Струганов, сняв с собаки ошейник, со словами: «Потерпи, родная», – вытаскивал из-под нее плащ-палатку.

Аккуратно свернув ее, он сказал: «Ну давай, Дульшан, не томи».

Он почему-то назвал дядю «Дульшан».

«А почему я должен?» – вдруг спросил дядя Вася, и на его лице-подносе появилось хоть одно довоенное выражение. Он сбоднул несуществующую челку.

«Тебе же капитан сказал «помоги», – напомнил Струганов.

«Вот я и помог, – ответил дядя Вася, – целых полкилометра такую тяжелину пер».

«Христом Богом прошу!» – начал канючить Струганов.

Дядя Вася сдался внезапно.

«Хрен с тобой! – сказал. Только иди, глаза не мозоль. Воин».

Струганов стерпел и эти слова, стал торопливо карабкаться из ямы, даже не простившись с собакой, которая ему спасла жизнь. Почему-то я его ненавидел, когда сделал первый шаг к дяде Васе со словами:

«Не стреляй, а?»

«Как это – «не стреляй»? – опустил винтовку дядя.

«Я ее себе возьму. Выхожу…»

«Ну ты и даешь! А если капитан проверит, что же, мне под трибунал из-за псины идти? Ведь ее кормили, холили, чтобы она приказы выполняла. Шкурой своей дорогу к победе устилала».

Я еще не знал, что война самая жестокая в жизни штука. Потому мне слова дяди Васи показались кощунственными, и он, видимо поняв это, решил не останавливать руку на полужесте, рубанул:

«И капитан, и все кадровые мы для войны воспитаны, на нее должны работать, и голову сложим потому, что наша профессия – война».

«А отец?» – зачем-то спросил я.

Дядя Вася на минуту задумался.

«Он – другая статья. Хотя сейчас все равны…»

Дядя Вася снова стал поднимать ствол. А собака лежала, уронив голову на лапы, и косила то на меня, то на дядю Васю. Она уже не скулила, видимо твердо поняв, что хозяином раз и навсегда предана.

Нет, я не хотел, чтобы дядя Вася угодил под трибунал. Тем более что мне уже был известен этот суровый орган войны. Но я очень жалел собаку. А может, жалел – это не то слово. Я не мог смириться с мыслью, что ее приказано застрелить, чтобы она не мучилась, вроде для ее же блага. Было в этом какое-то несоответствие с добродетельным побуждением.