Но расстаться с домом Варстрема значило отойти, отдалиться от Анни, и эта мысль приковывала меня к моему месту самыми крепкими цепями. Работая в банке, живя с ней в одном доме, я мог встречаться с ней каждый день. А разве это не было блаженством, ради которого можно было согласиться на все, даже на унижения?


<…>


В отеле Варстрема женская половина была отделена от мужской. После одиннадцати часов вечера переход из одной в другую не дозволяется. Хотя все мы были люди взрослые и самостоятельные, приходилось подчиняться этим правилам лицемерного благоприличия, как всем другим измышлениям нашей, во все желавшей вмешиваться, дирекции.

Конечно, мы находили способ обойти постановления отеля. Те из обитателей «мужской» половины, кто хотел остаться с любимой женщиной дольше установленного срока, просто не возвращался к себе в ту ночь: он оставался в запертой части отеля до утра.

Так как нам с Анни всегда мало было назначенных по правилам часов, то очень скоро я привык проводить с ней время до зари. Наши свидания растянулись на всю ночь.

Большею частью, вернувшись после прогулки, мы спрашивали себе кофе и располагались у окна, которое в комнате Анни выходило на широкое авеню, так что внизу, под нами, в глубоком десятиэтажном колодце всегда волновалась жизнь столицы. Анни садилась в кресло, а я у ее ног на пол, Я брал в руки ее тонкие пальцы, видел над собой ее тихие глаза, и мы говорили бесконечно, о нашем прошлом, о прочитанном в книгах, о вечных вопросах жизни и любви. Очень редко говорили мы о нашем настоящем и никогда о будущем.

Анни была из строго-религиозной семьи, хотя не принадлежала ни к какой из существующих церквей. Ее отец был проповедник, основатель маленькой христианской секты, впрочем распавшейся по его смерти. Мать, тоже умершая уже несколько лет назад, не покидала правоверного католичества, но как-то умела ценить и чтить идеи мужа. От них у Анни осталась вера в промысл божий, желание и способность молиться и наивная боязнь греха. Как маленькая девочка, она готова была на коленах замаливать свое преступление, когда впервые мы обменялись поцелуем…

Анни не была образованна, но у нее был острый ум, открывавший ей во всех вещах и событиях самое существенное. Ее характеристики были чудом меткости и обобщения. Она часто говорила афоризмами, сама того не замечая, не добиваясь этого. Кроме того, у нее была чудесная память, сохранявшая все, что ей случалось читать, слышать, видеть. Она все понимала с намека, и говорить с ней было наслаждение. И я думаю, что эти мои слова – объективная правда, а не преувеличения влюбленного.

Само собой понятно, что наши ночные беседы очень быстро привели нас к той черте, за которой дружеские встречи обращаются в любовные свидания. Ночная полумгла, тишина спящего дома, долгая близость двух, воздух, напитанный запахом тела, – все это против нашей воли толкало нас в объятия друг к другу. Сам того не желая, я касался ее колен, и меня влекло ощутить прикосновение ее кожи. И я замечал, что она бессознательно, безвольно, теснее прижималась ко мне, давала мне прильнуть к ней ближе.

Когда после долгого разговора о Данте, о бессмертных радостях Паоло и Франчески в аду я, подчиняясь неодолимому порыву, обнял крепко и, сжимая ее стан, сказал ей:

– Вот так разве страшно было бы в аду?

Она мне ответила задыхаясь:

– Да, страшно, уже только потому, что в душе жило бы томление о недоступном рае…

Потом, освободившись из моих рук, она добавила:

– Люди, которые весь смысл жизни видят в любви, мне кажутся похожими на скульптора, который заботится только о выборе хорошего мрамора. Любовь сама по себе, должно быть, прекрасное чувство, но оно становятся истинно прекрасным только тогда, когда входит в душу, подготовленную к ней. Из любви, как из куска мрамора, можно сделать все: бога и демона, совершенную статую и безобразный обрубок.