* * *

Рассказывают, что император Максимилиан повелел десяти тысячам мужчин валить деревья в одной из самых глухих чащ своей далеко простирающейся империи. Посмотришь с земли и ничего не поймешь, но стоит подняться в воздух, как сразу увидишь императорову монограмму, ММ – каждая буква мили в две высотой и до двух шириной. Император был суеверен и пожелал сообщить существам с далеких планет, что Земля уже занята. Здесь властвует Максимилиан.


Я стояла у прилавка в «Пальмире». Отогнала от себя образ прежней подруги. Передо мной уже совсем другая женщина, никаких тебе внутриименных каруселек. Надеюсь. Но Эрмине по-прежнему поглядывала на меня с недоверием, точно была недовольна, что я вторглась в ее угодья. Мужчина поодаль, мужчина с чернильными бровями, изучал меня с интересом. С любопытством.

– Спасибо, что помогли мне, когда меня сбила машина.

Я хотела сказать «что спасли мне жизнь», но не знала – объективно говоря, – а спас ли он ее.

– Не за что, – сказал он без тени улыбки, но глаза были дружелюбные, почти что дразнящие.

У меня не было слов. У меня частенько не было слов. Я указала на один из хлебов «Александр». Он протянул его мне обеими руками.

– Пусть это будет вам подарок, – произнес он с напускной торжественностью, выложив его на прилавок.

Я обнаружила, что хлеб был почти совсем круглый и что поверхность напоминала сложно повязанную ленту.

– Вам знакома история об Александре Македонском и Гордиевом узле?

Он упаковал выпечку в коричневый бумажный пакет. Я кивнула, смутно помнила что-то со школьных времен. Вблизи его зрачки казались неестественно огромными, как будто он пользовался белладонной. Ему было явно не по себе от того, как я буравила его взглядом, но мне никогда не приходилось видеть таких глаз. Радужка была будто расколота, усеяна осколками, а во взгляде читалась отчаянная жажда поиска.

Я отвесила ему легкий поклон на прощание. Не припомню, чтобы когда-нибудь кланялась мужчине. Ничего не произошло. И тем не менее что-то случилось.

У двери я замерла и перечитала плакат с восхитительным почерком. На задворках сознания забрезжила мысль, что грядущим вечером в кафе выступает именно он. Я стояла как вкопанная. В каждой букве было что-то манящее, многообещающее.


Ночью накануне этой встречи я лежала и думала о тексте из «Анны Карениной», с которым так долго мучилась днем; я размышляла, правильно ли было с моей стороны, здоро́во ли, возвращать из небытия старый проект – действительно ли возможно выработать лучший шрифт, знаки, которые бы проникали в самую сердцевину воображения читателя.

Мысли обратились к дедушке. Почему в детстве меня так впечатляли иероглифы? Не знаю. Может, потому, что я еще ребенком молниеносно осознала связь между письмом и жизнью. Алфавит, состоящий из всякой всячины. Как будто я могла выдвигать кухонные ящики, открывать шкафчики и писать предметами, которые там находила. Я знала, во всяком случае после знакомства с дедовой библиотекой, что знаки письма имели отношение к искусству. Что буква, какой бы незатейливой она ни казалась, обозначала не просто звук, но нечто большее.

Благодаря посещению дедовых Фив я всегда благоговела перед буквами. Я рано узнала, что слово «иероглифы» переводится как «священновырезанные письмена». Что знаки были даром богов. С их помощью, следовательно, можно было общаться с высшими силами. Письмо было тем же, чем самые ранние египетские ступенчатые пирамиды: лестницей в небо.

Лежа в кровати, измотанная схваткой с лексиконом Льва Толстого, я подумала, что нечто подобное, должно быть, распространяется и на письмо сегодняшнее. Я никогда не воспринимала иероглифы как послания из прошлого; для меня они были скорее знаками, которые устремлены в будущее, указывают на грядущий алфавит.