Воевода словно превратился в каменного идола, коих порой находят в степи конные разъезды. А Семена словно черти изнутри разжигали – мол, чего сидишь? Али пан, али пропал!
– Ну, что скажешь, воевода? – нетерпеливо нарушил тишину Семен. – Каким будет отцовское слово?
Воевода по-прежнему оставался неподвижным. Только выдавил сквозь зубы:
– Слыхал я, купец, что другой ей люб.
Семен внутренне усмехнулся и отпустил пружину, что в груди свернулась змеей, готовясь распрямиться то ль в броске, то ль в ударе – как придется.
Поле осталось за ним.
– Да брось ты, Федор Савельевич. Мало ли что бабы у колодца языками плетут. Всего не переслушаешь.
Воевода еще пытался сопротивляться.
– Насчет баб не знаю, а люди говорят, будто отрок тот, что ее сердцу мил, – твой сводный брат Никита.
Семен усмехнулся недобро.
– Этот недопесок и здесь успел!
…Сводный брат был ненавистен Семену. Слишком независим, слишком удачлив на охоте, задери его медведь. И не смотри, что недавно из отрочества вышел – красив словно Лель. И все бабы – что молодухи, что не молодухи, у которых уже семеро по лавкам и свой законный муж на печи, – все как одна заглядывались на Никиту, кто украдкой, а кто и не дожидаясь богомерзкого празднества Ивана Купалы, потеряв стыд, чуть не силком тащили парня на ближайший сеновал. Единственное успокоение было Семену – что нищ сводник аки церковная крыса, потому как все, добытое на охоте, по дурости спускал в кабаке, а чаще тратил на подарки молодкам, хотя те и без подарков на него вешались, только отгонять успевай. Дурень – он и есть дурень, чего с него взять?
– В общем, так, – решительно сказал Семен. – Ты пока думай, Федор Савельич, чему верить – бабьим сплетням али моему слову. А мое слово – оно верное. И вот к тому слову довесок.
На стол перед воеводой тяжело брякнулся вышитый мелким жемчугом дорогой кожаный кошель царьградской работы.
– Люди знают – мое слово такое же верное, как это серебро, – развязно произнес Семен. Когда поле за тобой, противника надо давить, пока он не очухался и в ответку не попер. Это Семен усвоил четко – что в торговле, что в кулачном бою, что во всей остальной жизни. – Здесь половина приданого будет. Другая половина – после свадьбы. Так что, засылать сватов?
Воевода кивнул через силу.
– Засылай.
Семен улыбнулся и поднялся из-за стола.
– Вот и ладно.
Протянул было руку, чтоб ударить ладонь о ладонь, да вовремя одумался, что не кобылу только что купил, а нечто совсем другое. Кашлянул в бороду, вылез из-за стола, накинул медвежью шубу и, бросив «до скорого, тестюшка, пошел я к свадьбе готовиться», подмигнул двери наверху лестницы, уходящей на второй этаж, и вышел за дверь.
За той дверью от щели отлепилась Настя. Дворовая девка за ее спиной смотрела на хозяйку большими глупыми коровьими глазами.
– Что он сказал, Настасьюшка?
Настя бросилась к девке и, спрятав лицо на ее груди, зарыдала глухо, с подвывом:
– Не пойду за постылого! Лучше удавлюсь!
А девка гладила ее по голове, словно не госпожа то, а дитятко малое, и приговаривала:
– Да не убивайся ты так, Настасьюшка. Мужик – он и есть мужик, и небольшая в них разница. Как в дворовых кобелях, если хорошенько подумать, ты уж мне поверь.
Внизу, в горнице воевода тяжело поднял голову, словно приходя в себя после удара пудовой дубиной. Некоторое время он тупо смотрел на кошель, потом схватил его и швырнул в стену. Порвалась от удара тонкая кожа, по полу, звякая, рассыпались серебряные гривны и мелкие ромейские жемчужины, оторвавшиеся от кошеля.
– Будь оно все неладно – и ты, и твое серебро, – горько прошептал воевода. – Прости, доченька, ежели сможешь.