На пути ни пней, ни остатков таборов, ни следа человека, только болота, бесконечные болота… Как они нам надоели за лето, будь они трижды прокляты!

Справа, у далёкого горизонта, показались лиловые ступеньки гор, ещё плохо различимые. Это Становой. Мы идём к нему под острым углом. Иногда с возвышенности видим причудливые горбы его угрюмых вершин, скучившихся под хрустальным куполом синего неба. Точно гигантские головы в снежных папахах, громоздятся они над глубокими ущельями, из которых с громадной высоты стекают с гулом потоки; достигнув равнины, они вдруг смолкают, спокойно ложатся в извилистые берега и бегут к океану.

Где-то там, у восточного края хребта, в хаосе вершин – Ямбуй. До него ещё много дней пути, и при этих мыслях хочется без отдыха гнать и гнать оленей, поспешать к Евтушенко.

На исходе первый день путешествия. За низкими холмами закат кровавит тусклую равнину. Пылают облака, тайга кутается в мутную синеву наступающего вечера. Идём в полной тишине, только шелест опавшей листвы слышен под тяжёлыми шагами оленей.



Впереди спуск. За спуском Долбачи, проверив, ладно ли лежат на спинах животных вьюки, перевёл караван через шумливый ручей, утонувший в густых зарослях чёрной смородины. На другом берегу проводник остановился, закурил было, но оглянувшись на упавшее солнце, снова вскочил на учага, погнал караван к ночёвке.

Мы с Павлом не удержались от соблазна, немного отстали и, забравшись в пахучие заросли смородины, рвали горстями тяжёлые кисти спелой ягоды, с наслаждением набивая отощавшие за день желудки.

Вдруг впереди и несколько в стороне от следа каравана несмело, отрывисто залаял Загря.

– Медведь! Ей-богу, медведь! – крикнул Павел.

Долбачи торопливо привязывает к лиственнице оленей, выдёргивает из вьюка бердану, заряжает её и бежит на лай. Я с карабином за ним.

До слуха долетает треск сломанных сучьев, и за ольховыми кустами закачалась вершина лиственницы.



Долбачи грозит мне пальцем: дескать, зверь близко, осторожнее. А сам по-рысиному, неслышно обходит ольховник, прикладывает ложу берданы к плечу, высовывается из-за кустарника и неожиданно безвольно роняет ружьё.

На лиственнице высотою с телеграфный столб, почти на верхушке, приникнув к её последнему сучку, в страхе трясётся мальчишка лет шести.

Как он попал сюда? Откуда взялся? Непостижимо! Ведь на сотни километров вокруг абсолютное безлюдье, непролазные болота, глушь. Да и вообще тут людям делать нечего.

Парнишка напряжённо следит за нами сверху и, кажется, вот-вот сейчас не по-человечески заворчит или издаст призывный, а то и угрожающий клич. Волосы у него взъерошены, в глазах враждебность.

Его круглое и почти плоское лицо до ушей измазано соком голубики и от этого кажется совсем синим. Одежда на нём странноватая: рубашка, пепельно-серая от долгой носки, явно велика и спадает с его узеньких плеч. Заправлена она в штаны, сшитые из лосины, из которых он давно вырос. Ноги босые.

– Долбачи, спроси у него, как он попал сюда? – наконец заговорил я, преодолев оцепенение.

Проводник повёл плечами и что-то крикнул мальчишке по-эвенкийски. Того точно током прошило; он встрепенулся, крепче обхватил ручонками вершину и замер, не спуская с нас беспокойного, острого взгляда.

– Не хочет говорить, шибко пугался, – объясняет проводник.

Мы медленно подходим к лиственнице. Мальчишка в страхе пытается подняться ещё выше, ноги его скользят по стволу дерева, не находя опоры; он торопится, вершинка лиственницы гнётся, вот-вот сломается. Долбачи кричит ему, но мальчишка будто не слышит, никакие уговоры не действуют на него, лезет дальше. Мы поспешно отступаем, иначе он действительно слетит на землю и расшибётся.