К ночи посвежел воздух. Набрасываю на плечи телогрейку, поправляю костёр. Снова возвращаются всё те же думы о бесследно исчезнувших людях. С ещё большей силой нахлынуло недоброе предчувствие какой-то беды, поджидающей нас у Ямбуя. Вдруг подумалось, что мы непростительно медленно идём, упускаем время. Хотелось собрать оленей, накинуть на спины вьюки и гнать их день и ночь, день и ночь…

Подошёл Долбачи. Он подбросил в огонь дров, воткнул заострённый конец тагана в землю, повесил чайник.

– Ты слышал, Долбачи, что говорила старуха про Ямбуй?

Проводник не отвечал. Ему явно не нравился этот разговор.

– Что же ты молчишь? Тоже боишься Харги?

– Харги мне плохо не делал, – уклончиво заговорил Долбачи. – Наверное, близко Ямбуй есть худой место, зыбун, может, человек сам пропади, утонул, и совсем не осталось следа, или ушёл далеко, заблудился.

Слова проводника не утешили меня. Я уже думал о том, что люди могли попасть в зыбуны и погибнуть. Но от этого ещё тягостнее на душе. Представлялись ровное, точно приутюженное моховое поле и неопытный путник, вступивший на бархатистый покров зыбуна. Один неосторожный шаг – и вот уже нет опоры. Под ногами у человека трясина, жадно всасывающая добычу в свою холодную утробу. Никто не услышит среди безмолвных болот одинокий крик и мольбу о помощи.

Как бы в ответ на эти мысли из ночной глубины леса до слуха доносится приглушённый детский стон. Донёсся и не смолк, повис над стоянкой.

Я вскакиваю.

– Не Битык ли плачет? – спрашиваю у Долбачи.

– Девочка, сестра его, в чуме пропадает, – отвечает проводник спокойно, точно ничего особенного не происходит.

– Как то есть пропадает?

– Шибко болеет.

– Что с нею?

– Никто не знает.

Забывая обо всем, бегу к чуму. Распахиваю вход, заглядываю внутрь.

Тусклый свет от костерка, разложенного посреди чума, еле освещает его. Внутри никакого убранства, пустые стены из берестяных полотнищ, положенных на конусообразно поставленные шесты. Слева ворох ещё не разобранных постелей. В глубине чума сидят, прижавшись друг к другу, молча, как птицы у разорённого гнезда, Лангара и Сулакикан. Рядом, ближе к входу, за бревном, на оленьей шкуре какое-то странное существо, полуприкрытое стареньким одеяльцем. Включив свет карманного фонаря, приподнимаю одеяло.

Передо мною девочка лет трёх, совершенно изнурённая болезнью. Её широкое лицо как бы провалилось внутрь, сморщилось и стало совсем плоским. Вместо губ – синие полоски. Руки и ноги как плети, обтянутые кожей.

Тяжёлый запах отсыревшей постели наполняет чум.

Девочка без сознания, бредит. В свете фонаря её глаза кажутся стеклянными.

Присаживаюсь на бревне возле больной. Беру безвольную ручонку, напрасно пытаюсь нащупать пульс. Худенькое тельце девочки в огне. От чуть заметного дыхания у неё шевелятся крылышки носа. В ней ещё теплится жизнь… А смерть как будто рядом, в тёмном углу чума ждёт своего часа, ждёт спокойно, терпеливо.

Я смотрю на больную, и меня охватывает отчаяние при мысли, что девочка умирает, а мои познания в медицине слишком скудны, чтобы спасти ей жизнь.

Старуха тяжело поднимает голову.

– Опять худо Аннушке. Днём стало легче, а сейчас опять…

– Чем лечите?

– От этой болезни нет лекарства…

– Опять Харги?

– Не кричи, – перебивает меня шёпотом старуха и грозит пальцем. – Зачем зовёшь, если услышит, может и в твой чум послать беду. Берегись его в тайге… Они, молодые, – она кивает в сторону Сулакикан, – забыли про него. Вот он и хочет Аннушку брать.

– Повстречайся мы с вами раньше, чёрта бы я ему дал, а не Аннушку! А теперь слишком далеко болезнь зашла.

Старуха замахала руками на меня.