, которые парят в воздухе вместе с шумом прибоя и ароматом соцветий лимона в вечерние часы, когда молодые люди бродят – под ручку или перебирая струны гитары – по залитым лунным светом тропинкам под оливами?


20 октября 1885 года


Случилось ужасное, ужасное несчастье! Пишу вашей светлости – а руки дрожат, и все же я должен написать об этом, должен выговориться, иначе разрыдаюсь. Рассказывал ли я вам когда-либо про отца Доменико из Касории, исповедника нашего монастыря Стигматов? О молодом человеке в сутане из бурой саржи, высоком, слегка истощенном постом и ночными бдениями, но красивом, точно монах, играющий на спинете, с картины Джорджоне «Концерт»22, да еще и самым дюжем во всей округе? Немало есть историй о том, как люди боролись с искусителем. Ну так что ж, отец Доменико сражался столь же рьяно, как всякий из отшельников, чье жизнеописание можно найти у святого Иеронима23, и восторжествовал.

Я никогда не встречал ничего подобного ангельской просветленности его победоносной души, полной доброты. Терпеть не могу монахов, и все же я любил отца Доменико. По возрасту я запросто мог быть его отцом, тем не менее, он всегда внушал мне робость и некоторый трепет: хоть меня считают человеком добродетельным для своего времени, но в общении с ним я чувствовал себя бедным мирянином, чья душа осквернена знанием о неисчислимых злодействах и мерзостях жизни светской.

В последнее время отец Доменико казался мне менее спокойным, нежели обычно: его глаза приобрели странный блеск, и красные пятна появились на выступающих скулах. Как-то днем на прошлой неделе, взяв его за руку, я ощутил, что пульс его трепещет, а вся его прежняя сила – а была она немала – словно истаяла, неощутимая под моим прикосновением.

– Вы больны, – сказал я. – У вас лихорадка, отец Доменико. Вы изнуряли свое тело – снова посты и бдения, снова какая-то епитимья. Берегите себя и не искушайте небеса: помните, что плоть слаба.

Отец Доменико буквально выдернул у меня руку.

– Не говорите так! – вскричал он. – Плоть сильна! – и отвернулся. Его глаза увлажнились, он весь дрожал.

– Нужно принять хинин, – велел я, догадываясь, впрочем, что хинин тут не поможет. Молитвы могли бы оказаться более действенными, но он не захотел бы принять их от меня, даже если бы я был в состоянии обратиться к небесам. Прошлой ночью меня внезапно вызвали в расположенный над Монтемирто монастырь отца Доменико: мне сказали, что он болен. Я спешил, поднимаясь в гору, в призрачной мгле под оливами, пронизанной лунными лучами, и на сердце у меня было тяжело. Отчего-то я уже знал, что монах мой скончался.

Он лежал в небольшой побеленной комнатке с низким потолком: его перенесли туда из собственной кельи в надежде, что он еще жив. Окна были распахнуты настежь; они обрамляли несколько оливковых ветвей, блестящих в лунном свете, и далеко внизу – полоску залитого лунным светом моря. Когда я подтвердил, что отец Доменико действительно умер, монахи принесли несколько тонких свечей, зажгли их у него в изголовье и изножье и вложили распятье ему в руки. «Господь был рад призвать нашего бедного собрата к себе, – сказал настоятель. – Это апоплексический удар, дорогой мой доктор, апоплексический удар. Так и напишите в свидетельстве о смерти». И я составил фальшивое свидетельство. То была слабость с моей стороны. Но, в конце концов, зачем порождать скандал? У отца Доменико безусловно не было желания навредить бедным монахам.

На следующий день я застал всех маленьких монахинь в слезах. Они собирали цветы, чтобы послать их – как последний дар – своему исповеднику. В монастырском саду я обнаружил и Дионею: она стояла над большой корзиной, полной роз, а на плече у нее примостился один из белых голубей.