Незримый виночерпий возник из-за зашевелившихся голов и спин, его затянутая в белую лайковую перчатку рука мигом наполнила стеклянные сосуды. Люди воздели рюмки и бокалы, сдвигали звенящие фужеры, засмеялись, заблажили, захрюкали шутки и ругательства, облегченно застрекотали, заблеяли, заквакали, переведя дух, увильнув от угрозы. Пирующие, судя по всему, не чувствовали себя на Войне, хотя все, жрущие и пьющие за широким, как снежное поле, столом были воинами Зимней Войны, прокопченными Ее дымами, пронзенными Ее пулями, а Ставка находилась неподалеку от самого пекла Войны, в глубинах горного кряжа, хребта Хамар-Дабан. На Юг раскинулась выжженная пустыня Монголии, на Север – синяя простыня святого Байкала. А может, это были совсем другие горы. Может, Юргенс бредил, и это были совсем, совсем другие горы. Где говорили на другом восточном языке. Где обматывали головы полотенцами… или нелепыми, изящными, как тюльпаны, тюрбанами. Где в сильные морозы на плато находили замерзшие трупики детей, чернокосых девочек с куклами в руках: они гуляли и играли, и случайная пуля прошивала их, пришивая навеки к земле. Дети, дети! Нельзя безнаказанно играть на Зимней Войне. Ты заиграешься, и пуля найдет тебя. Выскользнет из-за скалы. Из-за гранитного уступа. Пуля вцепится в тело и разорвет его изнутри, как будто она дикая собака или дикая кошка. В снежных горах, высоко, живут дикие кошки. Они белые, как снег, и у них по шерсти сумасшедшие, как оспины, пятна. Пятна слагаются в узор. В текст. Его можно прочесть. Его читают восточные колдуньи… знахарки. Юргенсу мать говорила, что ее мать, его бабка, была знаменитая колдунья. О, он от нее, должно быть, много перенял. Вот генерала заколдовал. Куда они его забросят?!
– Выпьем за твое боевое крещенье, славный солдат Зимней Войны! – напыщенно сказал генерал, наконец прокашлявшись, и высоко, театрально поднял рюмку с ярко-красным вином. Каберне, – подумал Юргенс равнодушно, или «медвежья кровь». Пусть хоть человечья. Он выпьет. Он впервые в Ставке. Он, простой солдат. Гордость расперла его изнутри, как опухоль на месте плохо зарастающего раненья. – Выпьем, господа! Пока с нами такие солдаты, Россия…
Он не дослушал – опрокинул бокал в глотку. Когда начинались разговоры о России, о ее высоких судьбах и великих миссиях, он как будто глох. Он стоял, как глухарь, ничего не слышал о великой России, о себе самом, какой он хороший и пригожий, и какие подвиги он еще совершит, и куда его отправляют на самолете сегодня ночью прямо из Ставки, и пил вино, пил залпом, и просил еще налить, и снова пил, и не пьянел. Это ему всегда удавалось с большим трудом – опьянеть. Пьянел он только с Кармелой, когда всей тяжестью набухшего желаньем тела входил в нее, сосредоточиваясь всеми силами молодой жизни на живом таранящем женщину острие. Табак, женщины, вино. И еще деньги. Он забыл о деньгах на Войне. Он забыл, как они выглядят, как они шуршат и пахнут. Неправда, что они не пахнут. У них есть запах. Они пахнут чуть-чуть бабьими духами и кровью. Подсохшей, солоноватой кровью, застывшей сукровицей. Они, конечно, дадут ему деньги, если он полетит в Европу отсюда, из Азии. Или в Америку. Много денег. У него будут карманы, оттопыренные от пачек денег. Он не будет знать, куда их девать. У генералов всегда много денег. Ведь это они ведут эту проклятую Войну. Мы гибнем, а они жиреют. Обрастают деньгами. Нет, врешь, они тоже гибнут. Как ты так о генералах можешь. И в Ставку попадает снаряд… бомба. Этот генерал весь исчеркан шрамами, не хуже него самого. Не обижай его. Он ведет твою Войну. К черту! Она не моя. Она всехная. А всем она сдалась. Все в гробу ее видали.