– In Ordnung bringen, – диктовала Нина Александровна. – Наводить марафет. Dann – опосля. Das Haus – хата. Die Wonung – тоже хата. Legen – ложить…

Некоторые слова Нина Александровна не удостаивала сочности собственного перевода. И звучали они по-казённому нейтрально. Это относилось ко всяким там «революциям», «знамёнам», «предприятиям», «арбайтерам» и «колхозбауернам». Хотя и в такой лексике иногда попадались образчики, которые Нина Александровна обласкивала своим отношением.

– Kampfen, – например, говорила она. – Бурюкаться.

Слово нас восхищало. Надо же – немцы, оказывается, от нас ничем не отличаются. Тоже могут побарахтаться в снегу, помутузить друг друга, залезть на омёт и там, рискуя сверзиться вниз, затеять возню. Борьбу.

Прошли годы. Недолгое учительство Нины Александровны совсем забылось. Да и какая память может остаться от ненастоящего педагога, от курьёз-педагога-«толмача»?

Но у детей дырявых душ не бывает. Не выпадает из памяти, из сердца ничего, что заложено туда по детству!

Как-то в лингафонном кабинете университета, работая с передовицей из «Neues Deutschland», я ошарашено замер. В официальном отчёте немецких коммунистов значилось: «Мы бурюкаемся за мир!».

Сработала память детства. Выплеснула из глубин сознания давние зимние уроки немецкого. Я представил далёкий Берлин, засыпанный соломенной мякиной, заснеженные копны на Унтер-ден-Линден-штрассе, а на макушках этих копёшек – весёлую возню товарища Хоннекера и его партайгеноссе. Немецкие коммунисты «бурюкаются».

Революционная борьба, борьба за какие-то идеи для них теперь была навсегда заказана. По крайней мере, в моём сознании.

А потом начались совсем странные, милые вещи. Стоило заслышать любую немецкую речь, и я узнавал в ней знакомые интонации. Нет, это была не тональность послевоенных фильмов, где гортанные немецкие команды бросали нас в неимоверный. чуть ли не генетический озноб, а потом в ярость. Нет, теперь в любой немецкой фразе – принадлежала ли она девушке с «эфдэйотлеровским» значком или седому бизнесмену – мне слышался голос Нины Александровны. И ухо ловило родные слова: мамка, хата, навести марафет…

Языковой этот морок был так силён, что все немцы казались мне выходцами из нашей деревни. Односельчанами. Хотелось подойти и спросить, помнят ли они выгон в шершаво-белом пузырении цветка-кашки? А соломенную мякину, ту саму, которая покрывает нехитрой мозаикой рождественские сугробы – неужели не помнят? А нашу школу с ненастоящей учительницей?..

Впрочем, теперь, даже мысленно, называть Нину Александровну «ненастоящей» я не решался. Учительницей она была, как оказалось, самой настоящей.

За несколько коротких уроков, сама того, может, не осознавая, она превратила язык гитлеровских солдат в язык соседей по планете, ни в коей мере не отняв его у братьев Гримм и Щелкунчика. Она разрушила глубинное, хранимое родовой памятью недоверие между народами, рождённое последними войнами. Она, неказистая девочка-выпускница, приблизила к моему сердцу огромную чужеродную культуру, сделала восприятие этой культуры по-домашнему тёплым.

Как жаль, что Нина Александровна преподавала только немецкий. Вот бы вернуться в детство, хваткое на впечатления, и получить под её руководством хотя бы пару уроков польского, грузинского, греческого языка, выучить несколько слов на идиш, на китайском, французском, эвенкийском, марийском…

Всего лишь несколько слов: мамка, хата, выгон, навести марафет…

А больше и не надо! Этого достаточно, чтобы с любым жителем земли можно было бы вспомнить общее прошлое, представить, как золотистая соломенная пыль плавно гасит серебристые блёстки сугробов, и договориться о наведении марафета на нашей не гигантской вовсе планете.