А Мурка была в Синявинском садоводстве, на даче у подружки – тогда у нее были подружки! – без младшего. Ему одиннадцать – а им в выпускной класс, разные планеты; да еще подружка сморщилась: «Что, опять в няньках с Васечкой твоим?» И Васька не поехал. Никто не мешал мазаться кремом, загорать топлес; никто не кидался неспелыми яблоками, не постил, злорадно хрюкая, в инсте дурацкие фотки, не брызгался из водяного пистолета, не рассказывал ночью страшилки… Да, жалко, что с Васькой не поделиться крупной темной клубникой и пупырчатыми огурчиками, но зато как тихо и хорошо, какая стрекоза на загорелом плече… И она веселилась, обжиралась малосольными огурцами, клубникой и пряниками, купалась в канале, а то и в Ладоге, загорала; а по ночам они глупой счастливой компанией девчонок и мальчишек собирались у соседской восьмиклассницы на чердаке и, шлепая по комарам, рассказывали страшные-страшные истории про черные занавески и безглазых ходячих кукол. Как она обрадовалась, когда двадцатого июня, жарким вечером, странный материн голос в телефоне велел попросить у родителей подружки разрешения еще погостить, а те (она – сарафан в цветочек, улыбка из имплантатов; он – шорты, кроксы, волосатые ноги) махнули рукой, мол, конечно, какой разговор, лето перед выпускным классом, жара, клубника, велосипеды – гости сколько нравится!

И она не поверила, когда вдруг рано утром – пасмурная погода, все в доме сонные – за ней приехал выцветший, осунувшийся отец и по дороге домой, на Ладожском мосту стал рассказывать страшное. Внизу по серой Неве в сторону Ладоги шел белый с синими полосками на трубе туристический теплоход. Редкие капельки дождя разбивались о пыльное лобовое стекло. Она не поверила. Она не поверила, когда дома опухшая, осипшая мать велела ей переодеться «хоть во что-то черное», а черного нашлась только старая Васенькина футболка с Микки-Маусом, и какие-то чужие тетки – с материной работы, потому что тоже воняли аптекой – сказали: «Ну пусть» и дали черную, кусачую вязаную шаль прикрыть Микки-Мауса, скололи шаль булавкой; а потом с родителями они поехали, втроем: мать съежилась впереди, кусая платок, то рассыпая, то собирая с юбки какие-то таблетки; отец сгорбился за рулем. Втроем поехали, не вчетвером… Мурка не помнила, чтоб хоть когда-то ездила с родителями одна, без Васьки… Пустое место рядом, скомканные обертки от конфет в дверце. Это Васька на прошлой неделе нажрал ирисок… Фантики, желтые – вот. А Васька? Где Васька?! Ехали долго, какими-то путаными проездами под команды навигатора куда-то на Пискаревский, в какое-то жуткое место морг. Там, остановив машину у вроде и нестрашного серого забора, отец посмотрел на нее, окоченело выбравшуюся с заднего сиденья, и велел:

– Доченька, останься в машине. Закройся на все кнопки и сиди. Жди.

Ни до, ни после – никогда он не называл ее «доченькой». Никогда. Только в тот единственный раз. У серого забора.

Ждать пришлось не очень долго. Отец вернулся один, сказал, что мать поехала на катафалке с гробом, и потом они в молчании, долго-долго, впритирочку, зачем-то ехали за медленным синим автобусом с черной полосой, не обгоняя, не отставая – и только когда сворачивали с Выборгского шоссе влево по указателю «кладбище», Мурка поняла, что этот синий автобус и есть катафалк. И что там везут этот страшный продолговатый ящик – гроб. А в гробу – ее Васька. Этого не понять. Никак не понять. Она все смотрела и смотрела на желтые скомканные фантики от ирисок в дверце: как же так? Неделю назад они вместе, по дороге в Диво-остров, жевали эти ириски, запихивая фантики в дверцу. Почти все Васька съел, он и должен был фантики выкинуть… Забыл.