Вдруг на лице губернатора появилась тень страха.

– Кто-нибудь видел монаха? – слабым голосом спросил Миних. – Ученика… Если он был учеником…


ЭПИЛОГ


Неспокойный выдался денёк, плотный, галдящий, крикливый, слегка сумасшедший. Яко пустой дом наполнился прознавшими про местечко для ночлега беспризорниками – пристани и выстроенные единой стеной набережные наводнил шумный люд.

Гулять да праздновать стал народ.

Ведаете, как разуметь, что давеча всё худо было – когда слишком сильно радуются, гуляют вовсю, аж глаза лопни. Мол, легко живём, сладко пьём! Эх… Костры догорели, крики стихли, тела сняли с колёс, кровь смыли с камней, колья выкорчевали с дорог, покойников предали земле, живых вручили провидению. И очи отворотили, будто и не было ничего – всех оных дикостей, жути энтой.

В Петербург поплыли суда: итальянские, голландские, немецкие и прочие инженера и архитектора прибывали в город, чтобы подготовить его к возвращению императрицы.

Презабавный барин кружил возле Аничковского моста. Суетился под триумфальной аркой, возведённой перед въездом на мост по случаю торжества будущего, приставал к прохожим с намерениями неясными, о чём-то спрашивал, совал руки в карманы пиджака и жилета и благодарствовал на чаёк – где рублём, где пятью рублями, а где и полтинником. Малым то и дело подмигнёт, полденьги кинет. Чудно одет был барин, ибо по-трошку отличался каждым отдельным нарядом: и пиджаком, и плащом, и сапогами, и брюками, и «фофочкой» на шее, оную носил привычно, не как удавку. Имел чудак широкий лоб, густые чёрные усы и собственный волос, смоченный и набок уложенный поверх залысины.

Когда я мимо ковылял, то и меня барин не пропустил: бросился, рублём наградил, в глаза пристально заглядывал со словами: «Отец, какой год нынче? Где я, отец? Не тот Питер, не тот…»

Чудак, единым словом, иль, энтово, спиртами разными одурманен.

Зато стихи читал чудные, зловещие даже, не слышал я подобных доселе:

На дрогах высокий гроб стоит дубовый,
А в гробу-то барин; а за гробом – новый.
Старого отпели, новый слёзы вытер,
Сел в свою карету – и уехал в Питер.

В Питер… во как…

А про демона не желаю, не буду сказ вести. Не ведаю, куды он направился, куды понёс Ночь под личиной монаха… может статься, что и погиб вовсе, в теле-то испанского инквизитора, дьявола рогатого, вместе с гнилым мясом в землю ушёл… Не спрашивайте старика, зело тёмное энто дело, кто правду имеет, тот лампу на комоде не гасит за поздним вечером…

Все мы марионетки, все… не стоит обольщаться, не стоит гневаться на старика. Энто так. С тех пор, как появилась из Хаоса богиня Ночной Темноты – Никта. И как народила она от своего брата Вечного Мрака: День, Смерть, Сон, Судьбу, Месть, Рок, Обман, Насмешку, Раздор и Старость… и Харон её дитя, паромщик в царство мёртвых…

Мы – её забава.

И нет фонарей, что навсегда изгонят Никту и её отпрысков.

И нет тьмы, что неубоится света в наших сердцах, настоящих, полных верою.

Amen15.

– — —

– Дорогой отец! – граф Орлов-Чесменский широко улыбнулся, от чего пересекающий щёку шрам углубился и побелел.

– Алексей, – тепло приветствовал граф Сен-Жермен. – Рад новой встрече.

Маркграф Брандербург-Ансбахский, у которого уже несколько дней гостил Сен-Жермен, стал свидетелем необычной, но искренней сцены. Граф Орлов, четыре года назад разгромивший турецкий флот в Чесменской бухте, жарко обнял Сен-Жермена. Даже не обнял… «облапил» – вот более подходящее словцо, потому что русский был настоящим гигантом, внушающим маркграфу не то уважительный трепет, не то страх. И то и другое одновременно.

Но почему Орлов назвал Сен-Жермена «дорогим отцом»?