Митя никак не мог понять, чем таким взял ее Чесноков: не богат особо, странной внешности, тощий и сутулый… По Елениному вкусу, раньше предпочитавшей офицерскую стать и совсем не разбиравшейся в поэзии, – так вообще блаженный. А талантлив или нет – кто там разберет. И глаза у него – водянисто-голубые, почти прозрачные. У Мити с самого детства с голубоглазыми не ладилось: они несли либо лихую беду, либо немалые хлопоты. Он даже торговцев таких стороной обходил, хоть и не был мистиком. А Елена вот влюбилась в глаза Чеснокова – призналась потом Мите, что «тонет в них». Тонет!

Стоя у ограды на набережной Невы, Митя с горечью вспоминал ветреную Елену, но больше мучился осознанием того, что он, будущий врач, так преступно халатно отнесся к учебе последнего курса, пропуская самые важные практические занятия. Накануне ему несколько раз снились несуществующие пациенты, бледные, с кровоточащими пятнами на белых длинных рубахах. Они тянули к Мите тощие жилистые руки и упрекали в том, что он неправильно сделал секции. Митя просыпался в горячечном поту, давясь собственным каркающим вскриком, и долго не мог прийти в себя. Совесть, о которой любил подемагогствовать Сашка, последние две недели клевала его темя, как птенец скорлупу, и Митя почувствовал облегчение, только когда принял решение натренировать руку самым естественным для медика образом – а именно на настоящем человеческом теле.

О Митином плане, помимо сторожа академички и санитара, знали еще двое: прохиндей Потапов, продавший труп из ночлежки на Лиговке, и другоднокурсник Жан – он же Ваня – Белкин. Во время «операции» Ване предстояла ответственная роль: задиктовывать нужное из учебника Пирогова, а сам Митя должен был «виртуозить за роялем», как любил шутить про анатомичку профессор Крупцев.

Услышав за спиной шаги, Митя обернулся. Рядом выросла фигура городового.

– Уж не надумали ли в воду кинуться, сударь?

Митя надвинул фуражку на самые брови, запахнул темно-зеленый форменный сюртук и направился прочь с набережной. До начала занятий в Академии оставалось два часа.

* * *

Профессор Крупцев всегда заканчивал лекции одной и той же фразой, с одинаковой баюкающей интонацией густого велюрового голоса, подавая каждое слово, как тягучую настойку в мелкой рюмочке:

– Ну что, друзья мои, надежда мировой медицины, ступайте усваивать полученные знания, и да будет у вас хорошее пищеварение!

«Друзья его» и «надежда мировой медицины» на этот раз были студентами последнего курса Академии, без малого дипломированные хирурги. Близился конец весеннего семестра, до выпускных экзаменов оставалось совсем чуть-чуть.

Митя спустился с последнего ряда амфитеатра к кафедре, не смея поднять глаза на профессора.

– Мо-ло-дой че-ло-век, – протянул Крупцев, вынимая из кармана пюсового жилета пенсне и сосредоточенно протирая его замшевым платочком. – Вы же, как мне объясняли коллеги, надежды определенные подаете. Только что-то на моей дисциплине все доподать не можете. А ведь вы, если не ошибаюсь, стипендиат? Как говаривали в былые годы, казеннокоштный? Так ведь, сударь мой?

Митя кивнул.

– Что же получается, Академия платит за вас, а вы, господин Солодов, прогуливать изволите?

Митя стоял, все еще не смея поднять глаза на профессора, и осторожно нащупывал большим пальцем правой ноги выступивший в старом ботинке гвоздь. В последний месяц он много пропустил, и в большинстве своем это были лекции Крупцева по патологической хирургии.

Пока профессор говорил, Митя невольно вспоминал свою едкую любовь, и ему виделось огромное, анатомически аномальное легкое, дырчатое, которое несет на флагштоке маленький карлик, а сквозь отверстия в нем сочится бледный дневной свет. И Митя закашлял, прижал ладонь к ребрам, со свистом втянул воздух. Именно так, когда физически не хватает кислорода, а внутри рыщет сиповатый ветер, он и ощущал себя сейчас.