Пломбира с брусникой у них не нашлось, но были стаканчики с мятным, ванильным, кофейным, фисташковым, дынно-гранатовым и шоколадным… В молочной глазури, с клубничным вареньем, без вафель, с желе и каким-то печеньем… Сорбеты с черникой, лесной земляникой, смородиной и облепихой. Брикеты с изюмом, на сливках, с кедровым орехом и вишней. И это еще не считая того, что я не искал эскимо. Спустя девятнадцать минут я сам был примерно как лед. И вряд ли хоть что-то вообще бы купил – но тут он ко мне подкатил. В тележке лежали бананы и банка цейлонского чая.
– Люблю этот сорт. Он особенно крепкий. С арбузным мороженым – самое то.
– А я обожаю рикотту, хотя ее трудно расплавить. И письма. Бумажные то есть… Пишу иногда, – добавил я вдруг, сам не знаю зачем, и громче, наверно, чем нужно.
– Ян Николаевич, как ваше горло? Сладкий сироп – ну, который на травах, – он вам чуть-чуть-то хотя бы помог?
Я ее знал – ту кассиршу в зеленом, грубо прервавшую наш разговор. Яркие губы, картофельный нос, волосы черные, собраны в хвост. Видел ее раз, пожалуй, пятьсот, может быть, даже кивнул ей когда-то или сказал что-то вроде: «Угу», «Сдачи не надо», «Спасибо», «И вам». Ян Николаевич жил тут давно, он с ней, наверно, нередко болтал, вот и сейчас – театрально вздохнув, что-то ответил, потом подмигнул. Если б я жил тут, к примеру, семь лет – что бы тогда изменилось вообще? Стала бы эта кассирша и мне – кем-то таким… ну, как будто родным… кем-то, кто знает, что я был простужен, и беспокоится тут обо мне? Вряд ли бы стала. Уверен, что нет. Я не такой… не такой человек.
– Знаете что? А пойдемте ко мне! Я угощу вас вот этим вот чаем. Вы перечислите виды рикотты или расскажете мне о себе. Как захотите. Брусничного нет? Ну, ничего. У меня есть другое. Вы же не против лимонного к чаю?
Он был женат, но жена умерла. Это случилось лет сорок назад.
– Слабое сердце, сказали врачи. Мне было трудно в такое поверить… Вас удивляет, что люди с такими же, как у коров – просто огромными, добрыми, умными, очень красивыми, карими, черными или, допустим, орехово-желтыми… в общем, с такими глазами, что, кажется, видят насквозь, – могут порой не заметить забор или какой-нибудь каменный столб, выросший вдруг посреди перекрестка? Это же странно, согласны со мной? Вот и она… Как бы мне объяснить… Анино сердце умело любить. Из-за него она вдруг умерла.
– Да, это странно. И я понимаю…
Ян Николаевич мне улыбнулся. Только не так, как тогда, на балконе, или у тех холодильников в зале. Он улыбнулся совсем по-другому. Словно он был мне и впрямь благодарен. Что-то свалилось. Лавина попкорна? Сладкая вата? Не знаю, но тяжесть – та, что во мне, как сугроб, вырастала, – вдруг очень тихо и мягко упала.
– Мне все казалось, что Аня вернется: надо всего лишь ее подождать. День или два. Может, даже неделю. Месяц. Еще. И еще. И еще… Я даже дверь не всегда запирал: ну, если вдруг она, знаете… Да… А через год я как будто сломался. Стал моряком, представляете, а? Взял и устроился на сухогруз. Мне это виделось как поражение, всем остальным, кто меня окружал, – как несомненное выздоровление.
– Я ведь, когда вас увидел тогда – ну, на балконе, вы помните, да? – я же подумал, что вы капитан! Правда, не смейтесь, но вы там стояли… вы так держались за эти перила… словно бы это совсем не перила, а… ну, как будто бы руль корабля.
Он замахал, как мальчишка, руками. Стал уверять меня: я ошибаюсь. Только ему это было приятно.
– Скажете тоже… Да я же был юнгой… Палубу драил, везде убирал… Чистил, что надо, чинил, помогал. Время летело. Я много узнал.