Войдя в колледж, я поздоровался с привратниками, как со старыми приятелями, однако их ответные приветствия прозвучали несколько сдержанно – мое имя по-прежнему было слишком крепко связано с Биши, что и вызывало их неприятие. Как бы то ни было, служанка моя в колледже была, казалось, искренне рада моему возвращению.

– Ах, мистер Франкенлейм, – сказала она, – я уж вас совсем заждалась.

Произношение моей фамилии давалось ей с большим трудом, и она имела обыкновение испробовать несколько разных способов в течение одного разговора.

– Ну и хлопот же у меня было с вашими бутылками!

– Весьма сожалею, Флоренс, если я причинил вам какие-либо неудобства.

– Бутылок-то, бутылок – и совсем полные, и наполовину, и вовсе пустые. Я и не знала, куда их деть, когда убиралась.

Она говорила о лаборатории, устроенной мною в спальне. Там было всего-то несколько реторт, трубок да переносная горелка, однако она испытывала панический ужас предо всем, что называла словом «медицинское». По некоей причине это напоминало ей о безвременной кончине ее мужа – событии, которое она с немалым удовольствием мне описывала, не скупясь на подробности.

– Так я их и оставила там, где были, – сказала она. – И не прикасалась к ним, мистер Франкентейн.

– Очень любезно с вашей стороны.

– Я своих господ вещи никогда не трогаю. Ни-ни. Как вам ехалось из Старой Коптильни? – Родом она была из Лондона, о чем никогда не переставала мне напоминать, но вышла замуж за человека из Оксфорда, недолго прожившего, да так здесь и осталась. – Небось туман был сильный.

– Увы, Флоренс, лил дождь.

– Вот жалость-то. – То обстоятельство, что город по-прежнему страдает от плохой погоды, казалось, было ей весьма приятно. – Зато хоть туман разгоняет. – Понизив голос, она прошептала: – А что мистер Шелли?

– У него все благополучно. Процветает в Лондоне.

– Тут о нем частенько говорят. – Она все шептала, хотя подслушивать нас было некому – Диким его считают.

– Нет, Флоренс, он не дикарь. Он человек мыслящий.

– Вот, значит, как это называется? Ну-ну. – Взявши мой сундук, она втащила его в спальню и принялась распаковывать мои рубашки и прочее белье. – А это еще что такое?

Услыхав ее вопрос, я тотчас понял, о чем она говорит. Среди белья я запрятал для сохранности небольшую, безупречно выполненную во всех тонкостях модель человеческого мозга, купленную мной у аптекаря на Дин-стрит. Он сказал мне, что это копия мозга некоего Дэви Моргана, пользовавшегося дурной славой разбойника, которого повесили несколькими месяцами прежде.

– Ничего, Флоренс. Оставьте на столе.

– И не прикоснусь к нему, мистер Франкенлейн. Его черви изъели.

Вошедши в спальню, я взял модель в руки.

– Это не черви. Это мозговые волокна. Видите? Они подобны океанским проливам и течениям.

Как мало известно людям о человеческом организме! Не нашлось бы и одного из тысячи – из сотни тысяч, – кто задумывался бы о работе мысли и тела.

– Это противно естеству, – сказала она.

– Нет, Флоренс, это само естество. Вот это, полагаю, зрительная доля.

– Негоже вам, сэр, такие вещи мне рассказывать. – Она смотрела на меня с ужасом. – Я про такое и знать не хочу.

– Сумей мы развить эту область, мы способны были бы видеть на много миль окрест. Разве это не было бы великим благом?

– Ну уж нет. Чтоб глаза наружу выскочили? Господи помилуй!

Я положил модель на рабочий стол, устроенный мной у окна комнаты.

– Боюсь, Флоренс, что вам предстоит и дальше пребывать в невежестве.

– По мне, сэр, и так хорошо.

Тогда мне не пришло в голову, что в словах Флоренс присутствовала некая инстинктивная правда: естественные чувства людей, сколь грубо ни выражаемые, были по-своему справедливы. Но к тому времени я уже навсегда отстранился от обычных стремлений человеческих. Мой ум заполняла собой одна мысль, одна идея, одна цель. Я желал достигнуть большего, куда большего, нежели мое окружение, и был всецело убежден, что мне предстоит проложить новый путь, исследовать неведомые силы и открыть миру глубочайшие тайны творения.