– Без меня. Пока я тут – никаких бражек! И дрожжи – откуда?
– Виноград вон дикий по стенам – видал, сколько? Грязным его, немытым натолочь, набултыхать водички и – сахарку. Две-три недельки в теплом – винишко. А перегнать – печка у нас круглые сутки – чача!
– Грамотный! А вонь?
– Да что мы – не отбрешемся? Скажем… вон луковицы тюльпанов закисли!
– Шустряк-самоучка! Без меня. На суд хочу так, чтобы ни пятнышка на мне.
Когда вечером Сашка взял на колени баян и повел мелодию, грустью разоряющую душу, Чапа взмолился:
– Не нуди! Без тебя выть хочется! Сбацай веселенькое!
Сашка задумался, перебирая в памяти мелодии, которые любил, и открыл для себя, что ничего веселого не знает.
– А хочешь – тебя научим? – предложил он с таким настроем, будто это могло как-то компенсировать однобокость его репертуара.
– Меня? А нафига мне?
– Так обо всем можно сказать – нафига…
– Да? Ну, давай, – без энтузиазма согласился Чапа, поднимаясь с лежанки.
Однако, согласно свойствам его натуры, всё, что не получалось сходу, тут же переставало Чапе нравиться. Минут десять подержав тяжелый баян и потыкав в кнопки неумелыми пальцами, он скривил недовольную рожицу и отстранился от инструмента.
Ни в чем не сошлись они с первого дня, однако с первого же дня Сашку повлекло к Чапе. Была ли это необъяснимая симпатия или всего лишь потребность в дружбе, так долго прозябавшая в нем без дела, но Сашка будто ожил, будто стряхнул с себя сонливость, под действием которой находился целых три года.
Всегда имея возможность при желании подремать среди дня, они подолгу разговаривали ночью. Говорил по преимуществу Чапа, умевший из всякой чепухи скроить некое подобие рассказа. А Сашке истории давались туго. Он и свою поведал несколькими натянутыми фразами.
– Не боишься, – поймал его на слове Чапа, – что я кнокну куда следует? Вот смеху было бы: и ты отсидел, и папаню спрячут!
С обычной своей обстоятельностью Сашка задумался над услышанным, потом спросил:
– А ты был там?
– Где?
– Когда стреляли.
– Ну, не был, и что?
– Быть не был, а откуда же знаешь?
– Ты сказал.
– А, я!.. Тогда считай, что я пошутил.
В начале дня прибежал гонец от дежурного по колонии – грозного лишь на вид капитана, носившего фамилию Ковшар.
– Копыта тяни! – имея в виду Чапины руки, засунутые в карманы ватника, прикрикнул туго перепоясанный поверх шинели портупеей дородный дежурный.
Женька вынул руки и сыграл корпусом, спрашивая без слов: ну, и дальше что?
– Стоит, как муха в полете! – возмутился капитан. – А к нему, отакому вертлявому, может быть, бабушка на свидание приехала! Пять минут на привести себя в порядок и – к проходной!
– Бабка на свиданку приперлась! – объяснил Чапа причину вызова Сашке.
– Ботинки почисть, – сказал тот. – Щетка и крем в тумбочке.
– Я по ночам планы строю, как ее техничнее грохнуть, а она ща слезки станет пускать, петь про кровиночку, про единственную!
Сашка, не отвечая, снял с него шапку-шушарку, какие доставались всем новичкам, – а Женька, недавно вернувшись, заново угодил в новички. Шапка эта после санобработки была сплюснута так, словно на ней сидели вместо того, чтобы носить на голове. И, сняв свою, воинскую, мутоновую, раздобытую отцом, нахлобучил ее, явно великоватую, на стриженую черепушку напарника. Сказал:
– На человека будешь похож.
Со свиданки Чапа принес старенькую бязевую наволочку с передачей, бросил ее на их сколоченный из досок стол, покрытый кухонной клеенкой. Потом, пряча красные глаза, вернул Сашке шапку.
Известие о прибывшем суде, как ты его ни ожидай, а застанет врасплох.
С утра, как чувствовал, Сашка побрился, сменив в станке моечку на новую, хотя прежняя еще вполне годилась в дело. Это была третья процедура бритья в его жизни. По намыленным щекам он прошелся лезвием для блезира – там нечего было брить. И, будто бы заодно с чем-то, пробившимся на щеках, прибрал начисто свои колонковые усики. Кожа над верхней губой, когда касался языком или губой нижней, вся была из мелких саднящих крупинок.