ввысь, не понадобилось «ссаживать» с нее «жулика» Чичикова. В художественном же мире Достоевского оказывается, что «бесы», за которыми скрываются конкретные люди, должны все-таки покинуть тройку, чтобы бег ее мог, наконец, достигнуть священной цели. «Полет» у Достоевского окрашивается инфернальными красками, место по-своему безобидного Чичикова захватывают одержимые нигилисты во главе с «лукавым змием» Петром Степановичем – такая трансформация обусловлена стремительным ходом самой русской истории.

Распространена точка зрения, согласно которой в финале «Мертвых душ» «Гоголь не указывает путей к грядущему и светлому обновлению (обстоятельство, ядовито отмеченное в романе <“Братья Карамазовы”> прокурором)» [Ветловская: 188], тогда как у Достоевского этот полет получает чаемый – пусть не в настоящем, но в прозреваемом будущем – счастливый конец: замереть у «ног Иисусовых». Вместе с тем цель эта (не только в области возможных трактовок, но буквально в тексте) появляется и у Гоголя, в лирическом отступлении рисующего образ грешника, поверженного к ногам Спасителя:

«…может быть, в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже не от него, и в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека пред мудростью небес» (Гоголь, 6; 242; курсив мой. – Ю. С.).

Также и в «Выбранных местах…», развивая метафору движения от бесприютного скитальчества к обретению дома, автор пророчески призывает русских писателей «воспитаться» «христианским, высшим воспитаньем», и тогда

«Скорбью ангела загорится наша поэзия и, ударивши по всем струнам, какие ни есть в русском человеке, внесет в самые огрубелые души святыню того, чего никакие силы и орудия не могут утвердить в человеке; вызовет нам нашу Россию – нашу русскую Россию <…> все до единого, каких бы ни были они различных мыслей, образов воспитанья и мнений, скажут в один голос: “Это наша Россия; нам в ней приютно и тепло, и мы теперь действительно у себя дома, под своей родной крышей, а не на чужбине”» (Гоголь, 8; 409).

Непосредственно к образу гоголевской тройки обратится Достоевский в «Братьях Карамазовых», сделав трактовку финала «Мертвых душ» одним из центральных пунктов спора прокурора и адвоката. Первый в неистовстве Мити увидит эмблему современной России, подобно гоголевской тройке несущейся вперед без удержу и цели. Адвокат, напротив, в тех же знамениях времени усмотрит повод для гордости за отечество и пророчество о его великом и торжественном будущем – не безумном беге ошалелой тройки, но плавном и горделивом движении колесницы. Как аргументированно показывает Ф. Б. Тарасов, в свете аллюзий на евангельский текст противопоставление тройки и колесницы оказывается мнимым [Тарасов, 2001 (б): 410].

И прокурор, и адвокат стремятся выстроить свою речь с точки зрения здравого смысла, понимаемого – что примечательно6 – ими совершенно по-разному. При этом прокурор, развивая «психологию на всех парах», будет ссылаться на «тревожные голоса из Европы» (Достоевский, 15; 150), адвокат же, напротив, станет апеллировать к «правде русской», у которой «дух и смысл, спасение и возрождение погибших» (Достоевский, 15; 173). Однако славянофильский пафос адвоката тут же разобьется о модное словечко «клиент», вставленное им в речь (Достоевский, 15; 173).

И прокурор, и адвокат не выходят за рамки «горизонтального измерения», замыкаются в нем, и потому не в силах постигнуть пафоса полета тройки ввысь. Рассуждения их обоих оказываются внешними и потому неадекватными по отношению к истории и пути Дмитрия Карамазова: «…позитивистская “совокупность фактов” <…> приводит к несправедливому судебному решению, внешнему по отношению к истинному “греху” героя. Таким образом, вина и наказание фактически выносятся из сферы “правового пространства”» [Есаулов, 2017: 169]; см. также: [Русская классическая литература…: 195–196].