– Я, что ли, задушил? Я? – кричит злобно он…
– Все виноваты… и я виноват, – говорю я. Трусливо уже, лживо.
Вокруг все с ножами, резня так ещё и не началась. Я в слезах: вспоминаю мордочку котёнка, понятливую, ласковую… Отец почему же из дома не выбежал?..
Да ведь он умер!..
…Это только во сне я забыл, перестал знать про смерть отца, и только во снах бывает такая траншея, и крыша, и случай с котёнком, но разве это (пробуждение) объясняет, что такое смерть и что такое сон? и почему сон – смерти свой или брат, как говорит пословица…
Дорога
Дороженька дальняя, дальняя, раскатистая, раскаты широкие, ухабы глубокие. Если бы встала, до неба достала, если бы был язык – всё бы рассказала…
На опушке сосняка – плотная в супеси выбитая тропка, выбеленная солнышком, по бокам кудрявится матово лебеда, а рядом та самая дорога, уходящая в подлесок, с заезженной на колеях, хилой травой, вызывает, подымая со дна души, какую-то тайну, недоступное воспоминание. Так и хочется похлопать ладонью примятую колею эту с сосновыми иголками и натрушившейся корой; похлопать по горбу, как спину, которая перенесла столько загадочных, пропавших, будто их и не было, людей – шорохов, слов, колесных скрипов… Почему? Почему всё здесь, как Слово – объемное, предметно-живое – и что-то таит, как закрытый ларец – но запретный. О таком в сказках говорится: не открывай его, или – если откроешь, унесет твоего милого друга за тридевять земель…
Но мы открываем… этот ларец памяти. И оказываемся сами в ином царстве, не своём, мгновенно унесенные куда-то на дно души, в тайну; сиротствует тут у заезженной скучной колеи наша половина… Оторвали от нас еще одного милого друга… Так теряем мы самих себя… Или переселяемся малоприметно туда – в недоступное, в невыразимое?.. Так размышлял, мечтал я в Ильин день, когда Илья-пророк взят был, унесен на небо.
Загадка, сказка, песня
Каждый прожитой год – как город туманно-белокаменный маревеет в провалище земном, туда скатывается глинистая колея; по стенам – двенадцать башенок; по четыре в каждой башенке окна, да из каждого окна – семь пушек бьют: бомбы свищут, разрываясь. Застилает город дымная невидь серебрящаяся…
Вы заточены там, отец и мать, все близкие тени – за башенками огненными, и не знаете, о чем я плачу перед высокими вашими окнами. Мне ведь осталось только в будущее отступление – ослепление страха смертного перед необоримой стеной времени; через темный дремучий лес предстоит большая мне дорога, смерть в конце её стережет, как хитрая лиса.
Ах, одна мне помога – колобком обернуться, бессмертным колобком русской сказки!..
Ты лисе прехитрой прямо в пасть, колобок мой, клубочек красный теплой крови – вкатись. За зубами – вновь дорога; за лесами дорога встала до неба, вознеслась в пышный терем, где зажегся, засветился над окошком дух нетленным солнца колобком – на наличнике небесном.
И сидят под окошком, как девка с парнем, молодые моя бабка и мой дед, а лавочка стала такой длинной, а терем таким большим, что тут уместился весь мир-народ крестьянский, все светлорусье…
А что осталось на земле, внизу?
А в тереме есть такое оконышко световое – откуда всё видать.
Глянул – внизу, в провалище земном: вместо города с огненным пушечным боем расцвел там, как из песни, зелен сад, а в саду – три деревца.
Кипарисово деревце – родной батюшка мой,
зелена груша – родна матушка,
сладка яблонька – молода жена.
Где батюшка плачет – там река течёт; где матушка плачет – там ключи быстрые бегут; где жена плачет – туман с дождем…
Жалко мне саду, жалко мне сквозь туман-слезы горячие три деревца: в песне же всё – правда!