Василий ворочается с боку на бок, вздыхает, и видятся ему картины одна краше другой: вот хорошо сложенная Прасковья идет с коромыслом через плечо – легкая, но сильная сибирячка, а он бросается ей навстречу, снимает с ее плеча коромысло с ведрами, перекладывает на свое. И вместе идут они до дома, о чем-то переговариваясь, и так славно обоим, красивым своей молодостью, своей любовью, своей безоглядной верой в то, что все у них сладится-сбудется, все у них еще впереди. А вот все та же его Прасковьюш-ка хлопочет у плиты разогревшейся печки, сготавливая еду – любимые его блинчики, которые потом нафарширует толченой картошкой, луком, чем-то еще, и он будет уплетать за обе щеки те блинчики, обмакивая в подсолнечное масло, дух от которых заполнит все уголки их жилища. Вот и еще одна картина: берег реки Ия, и они вдвоем на своем излюбленном месте у большого камня, и он прижимает к груди любимую, вдыхает аромат ее волос, и она шепчет ему разные слова, торопясь сказать что-то главное, заветное, что у каждой женщины бывает приготовлено для такого случая.
Кто-то трясет за плечо. Открыл глаза – Леха Норов. И – шевеление грязных потрескавшихся губ:
– Слышь, Васька, ты завтра подмогешь мне сделать норму, а я притащу тебе хавки? По рукам?..
Выжидаючи смотрит постоянно слезящимися глазами, повторяет:
– Подмогешь?..
Есть хочется всегда – так хочется, что кажется за булку хлеба отдал бы половину жизни. Но его, Маркина, жизнь здесь никому не нужна. Здесь нужна его работа.
– Ладно, – бормочет, отворачиваясь, чтобы впасть в некое забытье, ко-торое принято называть сном, потому что здесь, на Колыме, это вовсе не сон, а нечто вроде бредового состояния, в которое впадает человек, как только закрывает глаза.
Конец ознакомительного фрагмента.