У стойки Маркин заказал две тарелки щей и триста граммов водки, сели за стол под тусклым, расположенным под самым потолком, оконцем.
Хлеб, соль, горчица были дармовыми, можно было из большого трехведерного самовара нацедить чаю, за который также не надо было платить. Такое послабление народу в конце пятидесятых годов вселяло в людей веру в то, что в стране наконец наступят желанные перемены к лучшему, и что теперь год от года человек станет заживаться, забыв о голоде военных и послевоенных лет. Такое послабление нравилось, и люди стали чаще, за просто так заходить в разные столовые, буфеты, харчевни, которых в те годы было великое множество.
– А ты, Василь Степаныч, меня не признаешь? – тихо спросил Никифор у занятого щами Маркина.
– Нне-ет, – удивленно, не сразу отозвался тот. – И где ж это мы с тобой, уважаемый, могли встречаться?..
Поднял глаза, всматриваясь в лицо случайного собеседника.
– Дак на селекции в тридцатых. Я с конями работал подсобником у конюха Пашки Мурашова, а ты – в отделе пшеницы.
И Маркин в собеседнике наконец узнал конюха Никифора Говорина, которого запомнил еще молодым парнем, и который не раз запрягал для него лошадь. Теперь перед ним сидел далеко не молодой человек средних лет, худощавое лицо которого покрыла сеть ранних морщин. Впечатление усугубляли кургузый пиджачишко, застегнутая на все верхние пуговицы косоворотка, смятые волосы и отросшая, смятая же, бороденка.
– Молоденького меня помнишь, – усмехнулся Говорин. – Был молоденький, да сплыл. И меня потерла жись… В армию забрали в том же 37-м, када тебя арестовали. Потом была финская. Только засобирался домой, тут и немец полез. А там и японская. В опчем, домой пришел только в 47-м. На селекцию не поехал, а решил устраивать жись здесь, на станции, где у моей жаны Аннушки проживала мать в небольшом домишке. Тут и застрял. Счас вот возчиком хлеба тружуся. Утрясь принимаю хлеб, что приходит с поездом из Нижнеудинска, перегружаю, развожу по магазинам и ларькам. Седни вот отработал, стреножил Серого – пускай пасется на поляне возле церковки. К вечеру схожу – переведу в конюшню да напою мерина. А селекция. Бог с ней, с селекцией. Ты вот был видным, сильным мужчиной. Высокий ростом, осанистый, с гордым взглядом. И теперь, я погляжу, не потерял гонору. Только поседел да фигурой округлился. Небось, сладко елось-пилось на тамошних харчах?..
– Да уж, что сладко, то сладко, – усмехнулся и Маркин. – Врагам народа на Колыме особенно сладко жилось.
– А в чем, скажи, Василь Степаныч, ты провинился перед советской властью? Вить ты да еще Павел Семенович Попов только и возвернулись. Он, ежели помнишь, все стройками командовал, вроде прораба. А я хоть и молодой был, но хорошо помню, что забирали тогда мужиков чуть ли не из каждого дома. Вот позволь, попробую припомнить.
Никифор, называя фамилии, стал загибать пальцы:
– Тебя, Василь Степаныч, взяли. Других по именам-отчествам я не помню, помню по домам, а это Колчин, Амелич, Быков, Шишлянников, Старицин, Попов, Олейников, Павлов, Сидорович, Тютнев, Руссков, Карпенко, Краснощеков, Фильмонович, Глухих, Гусельников, Казанцев, Михайловский… И еще, дай бог памяти… Да, еще Леваневский, Русаков. Може, кого и забыл, но мы считали – набирается более двадцати.
– Выходит, не один я был врагом народа, – в другой раз усмехнулся Маркин.
– Не един, что верно, то верно, – согласился Никифор.
– О жене моей Прасковье и дочери Тамаре ничего не слышал? – спросил, хотя из письма к нему агронома Натальи Сенкевич знал о судьбе своей семьи.
– Как же, Василь Степаныч, слышал, конечно. Прасковья твоя после того, как тебя забрали, заболела и померла. Дочку отвезли в детдом. Там и ищи ее корни.