Если бы Романа вдруг что-то тюкнуло сзади по затылку, то это было бы понятней. Мгновенно,

катастрофически трезвея, он так и замирает в полунаклоне. Элина не сопротивляется, не

отворачивает головы, даже не отклоняет её, хотя лицо его висит так низко, что неудобно глазам.

Она просто сказала то, что сказала. И всё. Или не сказала? Или это послышалось? Или это он

придумал сам? На друга своего мужа, отчего-то пребывающего в своей странной позе, она смотрит

своими расчётливо подкрашенными карими глазами как на какой-то доисторический экспонат. . И

тут Романа бьёт немым, замораживающим внутренним громом! Он наполовину отстраняется от

неё, чётко видя тоненькие волоски над верхней губой, что мило и отвратительно одновременно.

– Но ведь ты же сама… – лепечет он, словно в ней же пытаясь найти поддержку.

Но всё это уже ни к чему. Это от беспомощности. Оказывается, крайний стыд похож на ужас.

Покачиваясь от пережитого и переживаемого, Роман уходит на кухню и плюхается там на стул

перед своей постелью. У изголовья на полу светится настольная лампа: видимо, для того, чтобы он

почитал. Книга, взятая с полки, так и остаётся в левой руке, а палец всё ещё служит закладкой на

неувиденной странице. Книга называется «Теория музыки». Это Серёгин учебник, зацепившийся за

руку, как некий капкан. Здесь вообще всё Серёгино. И вся эта картина в целом может называться

«Иуда на кухне своего лучшего друга». Пусть ничего не произошло, но предательство свершилось.

«Как же легко и просто эта стерва, какой свет не видел, взяла и вывернула меня наизнанку. На,

мол, взгляни какой ты на самом деле, вот тебе пасьянс: видишь, на сколько карт не сходишься…

Вот тебе, дружок, и психология! Но, с другой стороны, не дай Бог, если б она уступила! Так что на

неё молиться надо». И что сказать теперь Серёге? То, что жена его обманула тем памятным

романтическим вечерком? А после о том, как эта информация добыта? Господи, шёл ведь для

того, чтобы покаяться, да ещё больше нагрешил, Хотел облегчить душу, да начудил ещё сильнее.

Не устояв перед соблазном, загрузил теперь себя ещё и грехом предательства!

67

Однако делать нечего – если он не ляжет, она не заснёт, боясь его. Хотя чего бояться таким, как

она? Теперь в её душе литавры звенят и визгливые инструменты торжественный марш играют.

Захохочи она вдруг сейчас каким-нибудь дьявольским хохотом и это не удивит. Ещё бы не

потешаться: грязная грязного в грязи искупала! Ох, как много узнал он о ней за этот вечер. Была

совсем далека и вдруг резко придвинулась, оказавшись такой… Впечатление о ней всегда было

гладким, как её причёсанные волосы с блестящим отливом, и вдруг провал, яма…

Роман раздевается, ложится, гасит лампу. Кладёт голову на подушку, нагретую лапочкой. Но

какой уж тут сон! Он насильно заставляет себя расслабиться, на чем-нибудь сосредоточиться: на

мягком урчании холодильника в ногах, на собственном дыхании. А в голове написаны какие-то

странные слова «на одном нотном стане можно записать две самостоятельных мелодии…» Что это

такое? Так это единственная строчка, которую он бесконечно читал в книге Серёги, пока его жена

плескалась в душе. Его взгляд, подпираемый тёмным ожиданием, так долго был упёрт в это

предложение, что отыщи его сейчас в книге и предложение окажется чёрным, обугленным…

Наконец Роман вроде бы забывается, но по телу начинается какое-то почёсывание. Это даже

злит: чего это ему именно теперь приспичило скрестись то в одном месте, то в другом!? Нервы что

ли? Но нервы нервами, а терпеть этот зуд уже просто нет сил. И тут Романа осеняет страшная

догадка. Он включает лампу, осматривает себя и просто столбенеет от обнаруженного на теле.