которую никто из них не знает. Странно, что Огарыш, вырастивший его, вдруг чувствует перед

сыном неловкость и лёгкую робость. Ему вдруг кажется, что Ромка-Роман такой, каким он

вернулся, ни за что и ни в чём не послушается его. Всё – теперь он уже полностью сам по себе.

Чайник ещё не успевает и зашуметь, как массивно, но торопливо, раскачиваясь из стороны в

сторону, приходит Маруся. Она была в магазине, когда ей сообщили новость, а потом ещё и по

дороге два раза поздравили с возвращением сына. Первое, что она, запыхавшаяся, видит в зале

перед круглым столом, покрытым красной бархатной скатертью, – это сержантский китель с

зелёными погонами, аккуратно висящий на спинке стула. И у неё уже всё плывёт перед глазами.

Роман, слыша её шаги по скрипучим половицам веранды, выходит из кухни и попадает в объятия.

Пригнув сына к себе, Маруся зацеловывает его до того, что Роману приходится со смехом и

растроганностью вытирать ладонями лицо. Есть у Маруси такая особенность, как слёзная

чувствительность. Встречая родных (да и провожая тоже) она всегда плачет, не стыдясь и не

стесняясь никого, потому что для неё естественно. Кто-то может кричать, хлопать по плечам,

размахивать руками, у кого-то при этом наворачиваются слёзы на глаза, а Маруся обильно и

растроганно плачет.

А вот у неё-то при виде сына и тени робости нет – мой, и всё. Рослый, сильный и красивый?

Значит, ещё больше мой! Маруся невольно присматривается к Роману – выпрямила его армия или

нет? Плечи сына чуть перекошены с рождения. Михаил, помнится, всё переживал – вдруг на

медкомиссии забракуют да служить не возьмут? А разве можно парню без армии? Он же потом и

сам себя человеком считать не будет. Когда Роман вырос, то плечи оказались широкими и

прямыми, ещё сильнее подчёркивая перекос. Но ничего, взяли, вроде не заметили. Теперь же

видно, что и военная выправка его плечам не помогла. И снова для Маруси этот неправильный,

всё же менее заметный, но теперь уже родной перекос – напоминание о трудной его судьбе.

– Но-о, развылась! – ради порядка прикрикивает на неё Огарыш, правда, позволив сначала

источить основную порцию слез.

– А чо же не повыть-то, – говорит Маруся, сморкаясь в платочек, – сыоночка вернулся. Я ить

говорила, говорила же тебе, что сёдни приедет. Я же чую.

– Чуешь, чуешь, – соглашается Огарыш, от волнения нарезая сало неровными брусочками. – Ты

это каждый день чуяла, причём, три недели подряд…

Немного успокоясь, Маруся ещё раз прижимает Романа, но уже как-то завершающе,

23

освобождённо от переживаний, на другом настроении: всё, факт свершился, надо привыкнуть. Сын

дома, здесь, рядом. Вот и хорошо.

– Ну, ладно, готовиться начну, – однако, опять же чуть не расплакавшись, но уже на какой-то

другой волне, сообщает она, – вечером людей соберём. Ты своих друзей пригласи…

– А может, не надо всего этого? – говорит Роман. – Отслужил да и отслужил… Все служат.

– Ну прямо, не надо тебе! – тут же строго прикрикивает мать. – Мы чо же, не ждали тебя, или

чо? У нас уже всё запасено. Вино и то выдюжило. Папка вон чуть слюной не захлебнулся, а

вытерпел…

При этом она зыркает на Михаила, напоминая тому о чём-то, правда, не особенно того смутив.

– Но-о, мать-перемать, не захлебнулся тебе! – возмущается отец, но уж как-то слишком

«показательно», с горделивой ноткой за свою выдержанность.

– Давай, давай полайся, – говорит Маруся, – пусть сын-то послушат, давненько тебя не слышал,

соскучился поди.

– Но-о, послушат тебе, нашла тоже ребёнка, а то он в армии-то ничо такого не слыхал… Ты

думашь чо? А, да ничо ты тут не понимаш…

* * *

Маруся, как и Михаил, побаивается, как бы по приезду сын не рванул на какую-нибудь