Через какое-то время ранним холодным, но солнечным утром мое внимание к соседнему двору привлекли сильный запах тогда полузабытого жаркого и возбужденное повизгивание Анашки. За соседским плетнем я увидел потрясшую меня картину. Двор был залит кровью, на бревнах и досках лежали разрубленные туши свиней, коров, овец, лошадей. Все хлевы раскрыты и пусты. На плетне лежал без царапины маленький жеребенок. Кровавый погром! Но тихо, и никого из многолюдной семьи – ни живых, ни мертвых – не видно.

Разглядев все и встревожившись, я побежал будить проспавших утро выходного дня родителей, просить оживить жеребенка. Не веря моему рассказу, они вышли и все увидели сами. Мама горько плакала и сказала, что жеребеночек еще и не родился. Папа был очень расстроен. Мне они ничего не объясняли. Запретили выходить во двор.

Но позже в комнату стали доноситься пьяные крики соседей, стало известно, что они сами порезали свою живность, с горя запили и объелись мяса, чтобы ими выращенное избежало обобществления. Этого я никак не мог уразуметь.

* * *

Не думаю, что причиной нашего переселения на другую, северо-западную окраину станицы стал этот случай. Скорее другое: родители хотели поселиться поближе к Чернышевым. До того я даже не знал, что они тоже живут в Ново-Александровке. А оказалось, что наше новое жилище неподалеку от небольшого домика, в котором они квартировали. Теперь тетя Поля и Павел Михайлович проживали в двух маленьких смежных комнатках и работали в конторах, были заняты там целыми днями.

Названия улицы, на которую мы переселились, я не запомнил. Но ее и сейчас, как бы она ни называлась, легко узнать – она перпендикулярна железной дороге и начинается у башни-водокачки, из которой паровозы заправлялись водой. Тогда по ней, заросшей гусиной травой с проторенной не пыльной колеей посредине, редко ездили даже подводы, не говоря уже об автомашинах. И нигде, ни на улицах, ни во дворах не было видно лошадей, коров, мелкого скота, домашних птиц, собак и кошек, и даже ворон. Анашка оказалась единственным домашним животным.

Наша улица была крайней на северо-западе станицы, и дворы ее внешнего ряда домов не были отгорожены от степи. Таким был и наш двор. Но, в отличие от других, в нем имелись кузница, задней стеной отделенная от улицы, перпендикулярная ей приземистая хата и большой высокий дом с крыльцом, стоявший в глубине двора слева от дощатых не запиравшихся ворот. За домом был заросший бурьяном сад, а за ним начиналась степь.

В этом доме в сенях левая дверь вела в предоставленные нам две просторные смежные комнаты, а правая – к соседям. Комнаты были теплыми и светлыми. В них легко разместились наши вещи и кровати. Жильцов соседних комнат не помню, кроме бойкой девочки Лизы, на год старше меня. В отдельной хате проживала женщина с тихим мальчиком, моим ровесником.

Самым интересным объектом была кузница. Одной стеной ей служил глухой забор, другой – стена хатки, а прочих не было. Под крышей имелся горн с давно остывшими углями. На столбе висел мех для раздувания огня. Имелись наковальни, молотки, клещи и другие инструменты, а также какие-то металлические заготовки. Хозяина-кузнеца не было, а женщина, жившая в хате, подметала кузницу и следила, чтобы проникавшие туда ребятишки не разжигали огонь и не растаскивали инструменты. Она надеялась на возвращение хозяина.

Я, как и другие дети нашего двора, мог разглядывать и даже трогать все имевшиеся там вещи. Это было увлекательнее, чем прыгать по большим серым камням, лежавшим в саду, и играть с Анашкой. Тем более что играть с собачкой стало трудно: у нее выросла огромная грыжа, не позволявшая ей бегать и преодолевать высокое крыльцо. Однажды она исчезла. Родители сказали, что она попала под машину. Далеко она не ходила, а на нашей улице это представлялось маловероятным. Я ее мертвой не видел и некоторое время тщетно искал. Теперь думаю, что ее кто-то поймал и съел, как раньше всю другую живность станицы, а родители берегли меня от жестокой правды.