«За едой гофмейстер рассказал о том, как ездил на открытие мощей преподобного Серафима Саровского, где был и государь, говорил, что сам видел исцеления больных: человек, который не ходил шестнадцать лет, встал и пошел, – вспоминал Коровин.
– Исцеление! – засмеялся Горький. – Это бывает и в клиниках. Во время пожара параличные сразу выздоравливают и начинают ходить. При чем здесь все эти угодники?
– Вы не верите, что есть угодники? – спросил гофмейстер.
– Нет, я не верю ни в каких святых.
– А как же, – сказал гофмейстер, – Россия-то создана честными людьми веры и праведной жизни.
– Ну нет. Тунеядцы ничего не могут создать. Россия создавалась трудом народа.
– Пугачевыми, – сказал Серов.
– Ну, неизвестно, что было бы, если бы Пугачев победил.
– Вряд ли все же, Алексей Максимович, от Пугачева можно было ожидать свободы, – сказал гофмейстер. – А сейчас вы находите – народ не свободен?
– Да как сказать… в деревнях посвободнее, а в городах скверно. Вообще города не так построены. Если бы я строил, то прежде всего построил бы огромный театр для народа, где бы пел Федор. Театр на двадцать пять тысяч человек. Ведь церквей же настроено на десятки тысяч народу.
– Как же строить театр, когда дома еще не построены? – спросил Мазырин.
– Вы бы, конечно, сначала построили храм? – сказал Горький гофмейстеру.
– Да, пожалуй.
– Позвольте, господа, – сказал Мазырин. – Никогда не надо начинать с театра, храма, домов, а первое, что надо строить, – это остроги.
Горький, побледнев, вскочил из-за стола и закричал:
– Что он говорит? Ты слышишь, Федор? Кто это такой?
– Я кто такой? Я – архитектор, – сказал спокойно Мазырин. – Я знаю, я строю, и каждый подрядчик, каждый рабочий хочет вас надуть, поставить вам плохие материалы, кирпич ставить на песке, цемент уворовать, бетон, железо. Не будь острога, они бы вам показали. Вот я и говорю – город с острога надо начинать строить.
Горький нахмурился:
– Не умно.
– Я-то дело говорю, я-то строил, а вы сочиняете… и говорите глупости, – неожиданно выпалил Мазырин.
Все сразу замолчали.
– Постойте, что вы, в чем дело, – вдруг спохватился Шаляпин. – Алексей Максимович, ты на него не обижайся, это Анчутка сдуру…
Мазырин встал из-за стола и вышел из комнаты.
Через несколько минут в большое окно моей мастерской я увидел, как он пошел по дороге с чемоданчиком в руке.
Я вышел на крыльцо и спросил Василия:
– Куда пошел Мазырин?
– На станцию, – ответил Василий. – Они в Москву поехали.
От всего этого разговора осталось неприятное впечатление.
Горький все время молчал…»
Шаляпин и Горький вышли.
«– …А каков Мазырин-то! – сказал, смеясь, Серов. – Анчутка-то!.. А похож на девицу…
– Горький – романтик, – сказал гофмейстер. – Странно, почему он все сердится? Талантливый писатель, а тон у него точно у обиженной прислуги. Все не так, все во всем виноваты, конечно кроме него…
Вернувшись, Шаляпин и Горький за обедом ни к кому не обращались и разговаривали только между собой. Прочие молчали. Анчутка еще висел в воздухе.
К вечеру Горький уехал».
Приведем свидетельство и Горького: «Был я в Ростове-Ярославском и в удивительной компании: гофмейстер двора его императорского высочества великого князя Сергея, ростовский исправник, земский начальник, художник Коровин, Шаляпин. Гофмейстера сначала утопили в реке Которое ли, потом подмочили ему зад холодным молоком. Потом он налакался исправниковых наливок, а исправник начал испускать из себя либерализм, в чем ему усердно помогал земский. Художник Коровин был консервативен, что ему, как тупице и жулику, очень идет».
В дальнейшем повествовании я еще не раз коснусь судеб этих замечательных друзей Федора Ивановича Шаляпина, таких разных по своей творческой и гражданской устремленности, таких талантливых и много сделавших для русского искусства и для главного нашего героя. Но как их жизненные пути, переплетаясь в каких-то точках бытия, расходились в разные стороны, чтобы снова и снова переплестись и снова разойтись… А Шаляпин, как пчела, брал от каждого из них и откладывал в свою творческую копилку, чтобы, соединив все эти разнородные материалы, создать прекрасное художественное творение.