Шаляпин очнулся от своих раздумий. Лошади остановились, и он пошел в лавку. Вернулся с полной сумкой, где были свалены в одну кучу баранки, маковые лепешки, мятные пряники, а в карманы поддевки насыпали ему орехов. В этой же деревне остановились на отдых у знакомого Коровину охотника Герасима Дементьевича. Выпили водочки, закусили рыжиками в сметане и поехали дальше.

Новенькая мельница была ярко освещена вечерним солнцем. Серов и Коровин схватили свои холсты и стульчики и сели работать, а Шаляпин, познакомившись с мельником Никоном Осиповичем, высоким и кудрявым стариком, давал указания, куда поставить стол, вынесенный из избы мельника Беловым и Княжевым, но скоро ему надоела эта суета, и он улегся под ветлой с густой пушистой кроной. Рядом с ним присел мельник.

– Ну что? – вопросительно поглядел на него Шаляпин. – Выпьем для знакомства? А то пока приготовят, пока самовар закипит, пока уху сварят, можно Богу душу отдать…

– Это мы сейчас… – Никон Осипович понял своего гостя и вскоре принес четверть и две чашки. – Действительно, пока гуся жарят, мы с тобой по маленькой выпьем, Федор Иваныч.

И чокнулись, закусили… Вдали сидели Коровин и Серов, Княжев суетился возле костра, Василий Белов расставлял на большом столе привезенную снедь, помольцы стояли около своих возов и ждали очереди… До чего ж на душе стало хорошо у Федора Ивановича.

– Никон Осипыч! А ты песни какие-нибудь знаешь? – спросил Федор Иванович. – Какие-нибудь старинные…

– А как же? В молодости певал на клиросе.

– Спой! А-а…

– Ладно, слухай…

Дедушка, девицы
Раз мне говорили,
Нет ли небылицы
Иль старинной были…

Никон Осипович пел хорошо, иногда звонкий его голос взмывал недосягаемо высоко, а Шаляпин подпевал тихонечко вторым… И получалось настолько дерзко и красиво, что помольцы высыпали из мельницы посмотреть и послушать небывалое в этих краях: чисто одетый городской вместе с мельником поют так складно, как в церкви.

– А «Лучину» знаешь? – спросил мельник.

И начали «Лучину», которая далеко разливалась по окрестностям. Тронула эта песня крестьянские сердца, у некоторых появились слезы на глазах, Шаляпин и Никон Осипович то и дело вытирали бежавшие по щекам слезы.

– Вот она, жисть-то крестьянская, послухал бы царь, может, тоже бы заплакал.

– Да! Твоя «Лучина» за душу берет, Никон Осипыч.

– А здоров ты петь, Федор. Втору-то ловко держишь, никто так ловко меня не поддерживал до сих пор… Ты, поди, певчим служишь?

– Да! Что-то вроде этого…

– И деньги тебе жалуют?

– Бывает, что и жалуют…

Шаляпину не хотелось говорить, что он солист императорских театров. Да и зачем? Так было хорошо, что он снова потянулся к четверти и наполнил чашки. Выпили…

– Слыхал я, Никон Осипыч, что в ваших краях помещики безобразничают. Запрягают голых девок, бьют их кнутами, а сами сидят в тарантасе, а потом их насилуют…

– Да что ты, Федор, окстись, такого у нас не бывало, Бог миловал от таких напастей.

– А тяжело, видно, вам тут живется… Тяжелый труд выматывает душу, от зари до зари гнете спину, а получаете гроши, – горько вздохнул Шаляпин, чувствуя, как огненная вода разливается по жилам, тяжелеет голова, слабеют ноги.

– Тяжело, конечно. Но работа у нас веселая, все время на людях, издалека ко мне приезжают. «Хорошая мука у тебя, Никон, получается», – говорят мужики. А мне приятно. Какая уж тут тягость, раз во мне нуждаются люди… Я так понимаю, Федор, жисть-то… Вот посмотри, как врытые сидят Константин Алексеич и его товарищ, уж больно сурьезный, никогда не улыбнется, они малюют картинки, хмурятся, чешут в затылке и все водят, водят кисточкой по холсту… Разве у них не тяжкий труд?.. Тяжкий! Сначала тут все думали, что какие-то землемеры приехали, смотрят и что-то пишут. А потом совсем уж глупость говорили.