– Спорим на пояс, что обернется?
Обернулся. И выдохнул струю пара, мгновенно растворившуюся в воздухе.
А потом снова была дорога, но теперь верхами. Паджи шутил и спорил на все, что видел. Несколько раз предъявлял разъездам какие-то бумаги и тамги. Трижды случалось срываться в галоп и нестись тропами только лишь оттого, что Паджи что-то показалось. А один раз – и не показалось: их чуть ли не полфарсанга гнали по полю всадники в зеленых накидках поверх тегиляев и кольчуг.
– Хурдийцы-каннафы, – пояснил Паджи уже в лесу. – Могли бы попытаться отговориться, но мою рожу тут не всегда тамгой прикроешь. Да и читают они плоховато. А ты, вижу, из тех, кого хлебом не корми, а дай с буковками поиграться.
– Спорю, что тебе об этом Ирджин рассказал.
– Спорю, – хлопнул в ладоши Паджи. – На… На рассказ об этих самых буквах. Неа, не Ирджин сказал. Тут и своих глаз достаточно. Одни над шелком или золотом трясутся, а ты над пергаментом. А поутру поломанные перья в костер кидаешь. И рукав у тебя весь в черном. Ну что, есть? Оно? Тогда говори, что там пишешь.
– Ничего.
– Не ври, я видел.
– То, что я извожу пергамент, еще ничего не значит.
– Не понял?
– Буквы на бумаге – просто буквы. На самом деле в них нет жизни. А значит – я уже ничего не пишу.
– Тьфу ты, так и сказал бы, что вирши слагаешь. Или нурайны. Правда, на хрена тратить на это дорогущий пергамент… Ну да твой кошель – твое дело. Будем считать, что спор разрешен и оплачен.
– Вот и хорошо, – Туран спешился и, зачерпнув снега, протер лицо. – В голове стучит. Раскалывается просто.
Паджи, остановившись, поглядел внимательно, без обычной насмешки, потом отцепил с пояса баклажку и, кинув ее, сказал:
– На вот. От Ирджина. Он говорил, что у тебя, как к Ханме подойдем, с непривычки может. С того, что ты – не местный, говорил. И что если невтерпеж, то хлебани сразу. А если втерпеж, то погоди и будет тебе лечение. Заодно и задницы.
Уже через час Туран глотал напиток со знакомым вкусом лимонника и поглаживал мешочек со смесью. Что бы в ней ни было, но оно помогало – боль растворялась, а в голове возникала удивительная легкость. Еще немного и сами собой строки родятся, как когда-то…
Не родились. Но и это не слишком огорчило.
Ханма начала знакомство с Тураном задолго до городских стен. С полей, просвечивающих под снегом; с участившихся деревенек и хуторов; с телег и тележек, прорывающихся с боем через сугробы.
Наконец, столица самолично выползла из-за холмов. Неуклюжая и толстая, как баба, не уместившая телеса в каменный халат, наспех перетянутый пояском-речушкой. Дымом дышит, смрадом гнилого рта, ворочается, беспокойная, подзуживая, подстрекая, готовая в ярости давить и чужих детей, и своих собственных. Злые мысли зреют в её голове – Ханме-замке, что высится надо всем этим обрюзгшим телом.
Здравствуй, Безжалостная, принимай гостя из Кхарна. Принес я тебе подарочки от моей прекрасной мамы-Байшарры.
В этом городе колокола молчали. Не гудели они поутру и в полдень. Не стонал басовитым, первым ударом кхарнский Большой Шатер, не подхватывали его голос звонкие Сестрицы из Старописчего переулка, не спешили добавить медного звона Лилейницы, не ухал возмущенно, громко, выбиваясь из хора голосом и ритмом Зеленый Хоста на маяке. Не было в Ханме колоколов и все тут. Вместо этого – разнообразнейшие барабаны, трубы и гортанный вой харусов. А колоколов нет. Не взлетает сердце, поднимая в небо, к Всевидящему, а все больше прибивает к земле ударами думбеков, а немелодичные трубы связывают по рукам и ногам.
Терпи, человек, знай место свое. А здесь – место чужое.