Как только он овладеет этим знанием, он должен всячески расширять его пределы. «Надо сделать свою душу уродливой». «Расширение пределов» должно состоять из умения обращаться с разумом: «Представьте человека, сажающего и взращивающего у себя на лице бородавки», – пишет Рембо о культивации разума. «Поэт превращает себя в ясновидца длительным, безмерным и обдуманным приведением в расстройство всех чувств».
К понятию «расстройство всех чувств» он теперь добавляет решающее прилагательное: raisonnê («мотивированное» или «рациональное»). Сознательное помрачение разума не просто галлюциногенный ступор. Это научный эксперимент. Наркотики, конечно, играют определенную роль в процессе чувственного схода с рельсов, но не только. В Шарлевиле не было опиумных притонов, а гашиш, хотя и разрешенный, был редким и недоступным товаром.
2. Поэт-ясновидец создаст новый «универсальный язык».
«Этот язык будет речью души к душе, он вберет в себя все – запахи, звуки, цвета. Он соединит мысль с мыслью и приведет ее в движение».
Эта эстетическая максима кажется чистой воды вымыслом, однако на самом деле это – реальное описание идиомы, которая уже развивается в сознании Рембо. Слияние различных чувств, образы закручиваются в спирали других образов вместо возврата к контролирующему «Я»: поэтический эквивалент коперниковского вращения.
3. Новая эра будет эрой необузданного интеллекта, напоминанием социалистической Утопии[175]: «Такие поэты грядут! Когда будет разбито вечное рабство женщины, когда она будет жить для себя и по себе, мужчина – до сих пор омерзительный – отпустит ее на свободу, и она будет поэтом, она – тоже! Женщина обнаружит неведомое! Миры ее идей – будут ли они отличны от наших? Она найдет нечто странное, неизмеримо глубокое, отталкивающее, чарующее. Мы получим это от нее, и мы поймем это».
4. Чтобы подчеркнуть новизну своей схемы, Рембо закончил высокоскоростной историей литературы, состоящей из 600 слов, от Античности до современности. Это было повествование о глупости, лени и случайных озарениях. С конца золотого века поэзия была не чем иным, как «рифмованной прозой, игрой, дородностью и славой бесчисленных поколений идиотов». Пустой тратой сил.
Романтики первого поколения были ясновидцами, не очень хорошо отдавая себе в этом отчет: обработка их душ начиналась случайно. Парнасцы пытались оживить античный труп греческой поэзии, у Гюго, «слишком упрямой башки, есть ясновидение в последних книгах: «Отверженные» – настоящая поэма».
«Второе поколение романтиков – в сильной степени ясновидцы. […] Но исследовать незримое, слышать неслыханное – это совсем не то, что воскрешать дух умерших эпох, и Бодлер – это первый ясновидец, царь поэтов, истинный Бог. Но и он жил в слишком художническом окружении. И форма его стихов, которую так хвалили, слишком скудна. Открытия неведомого требуют новых форм».
История заканчивалась помойкой второсортных поэтов. Рембо поделил всех парнасцев на издевательские категории: «невинные», «ученики», «мертвые и имбецилы», «журналисты», «представители богемы» и т. д. Лишь двое из них были классифицированы как «ясновидцы» – забытый парнасец по имени Альбер Мера[176] и Поль Верлен, «настоящий поэт».
Несмотря на все его оскорбления, «Письмо ясновидца» – это захватывающий образчик литературной критики, удивительно правдоподобная попытка примирить две антагонистические тенденции поэзии XIX века: «буржуазную» веру в бесконечный технический прогресс и духовные устремления романтиков. Для Бодлера поэзия стала источником утешительных иллюзий. Для Рембо эти мерцающие иллюзии в один прекрасный день объединятся в социальную действительность. Поэзия не просто будет идти в ногу с реальностью, «она ей будет предшествовать».