И то, что он предпочитал, инстинктивно охраняя себя и свое, водиться лишь с поклонниками своего таланта (в чем нередко а справедливо упрекали), так и это оттого, что зажмуривался:

Нет, уж лучше мне не смотреть,
Чтобы вдруг не увидеть хужего.
Я на всю эту ржавую мреть
Буду щурить глаза и суживать.

Словом, Есенин отступил и отступил на те вечные позиции, которым пока не грозили радикальные перемены: запел про любовь, про женщину…

Отступал он не очень решительно: отступая, втайне от всех, даже от самых близких, разрабатывал план нового наступления: «Не говорите мне необдуманных слов, что я перестал отделывать стихи. Вовсе нет. Наоборот, я сейчас к форме стал еще более требователен. Только я пришел к простоте и спокойно говорю: «К чему же? Ведь и так мы голы. Отныне в рифмы буду брать глаголы». Путь мой, конечно, сейчас очень извилист. Но это прорыв».

Эти знаменательные строки написаны в декабре 1924 года в Батуми.

Есенин приехал в Грузию, в Тифлис, еще в сентябре. На первый взгляд, и эта поездка была отступлением, почти бегством.

1923–1925 годы – период острой борьбы между А. Воронским и так называемым «пролетарским лагерем». Пролеткульты были распущены, но пролеткультовский дух оказался живучим: его унаследовали печальной памяти и МАПП и РАПП. В борьбу оказались втянутыми даже олимпийски настроенные формалисты. В. Наседкин вспоминает, что Есенин, обычно старавшийся не обнаруживать своих литературных симпатий, попав как-то на литературный вечер, где выступали главным образом «мапповцы», его и пригласила туда знакомая «мапповка», ушел, не дослушав чтения прославленного поэта X – «нервно, решительно, молча, даже не попрощавшись со своей спутницей». Словом, вопреки мнению молвы, убежденной, что «Есенин равнодушен к перипетиям литературной войны, поэт явно чувствовал себя дискомфортно (между молотом и наковальней), вот и убегал – «Вон из Москвы», так объясняя близким свою московобоязнь: «Вот в Грузии поэтам хорошо; Совнарком грузинский заботится о них, точно о детях своих. Приедешь туда, как домой к себе. А у нас что?»

На Кавказе ему было действительно хорошо. Всегда окруженный и притом множеством знакомцев, приятелей, почитателей, завистников, прихлебателей, Есенин с юношеских лет мечтал о Друге. О великодушной, щедрой, не разъедаемой ржавчиной зависти дружбе, и здесь, в Тифлисе, нашел то, чего не хватало всю жизнь: необременительное дружество:

Поэты Грузии!
Я ныне вспомнил вас.
Приятный вечер вам,
Хороший, добрый час!
Товарищи по чувствам,
По перу,
Словесных рек кипение
И шорох,
Я вас люблю,
Как шумную Куру,
Люблю в пирах и разговорах.
Я – северный ваш друг
И брат!
Поэты – все единой крови.

Тициан Табидзе приводит в своих воспоминаниях о Есенине фрагмент из его письма к Е. Лившиц, написанного в поезде Кисловодск – Баку в августе 1920 года: «Сегодня утром мы из Кисловодска выехали в Баку и, глядя из окна вагона на эти кавказские пейзажи, внутри сделалось как-то тесно и неловко. Я здесь второй раз в этих местах и абсолютно не понимаю, чем поразили они тех, которые создали в нас образы Терека, Казбека, Дарьяла и все прочее. Признаться, в Рязанской губ. Я Кавказом был больше богат, чем здесь. Сейчас у меня зародилась мысль о вредности для меня путешествий… По намекам это все известно раньше и богаче».

А в 1925 Есенин признается тому же Тициану: «Грузия меня очаровала…» Так что же изменилось за пятилетку? Кавказские пейзажи? Или путешествия для Есенина утратили «вредность»?

Конечно, ни путешественником, одержимым страстью к «перемене мест», ни туристом, потребляющим пейзажи и виды, Есенин так и не стал. И все-таки: очаровала, ибо очеловечилась. «Далекая земля» перестала быть «чужой стороной», и теперь, думая о Грузии, поэт вспоминает не столько «грузинские кремнистые дороги», сколько лица – лица друзей: