Он всё больше искал одиночества, покоя и тишины – преддверия небытия. Небытие привлекало его – завершённая тайна, а жизнь – случайна, нечистая накипь на её краях. Небытие – родная душе стихия, всё живое уходит туда. Туда! Туда! Жизнь – жалкая, неловкая, неудачная поза, ложь, игра с невидимым партнёром, заведомо битая карта. Но небытие – первичное состояние, и к нему естественно льнёт душа человека. Она предвкушает его во сне и только так отдыхает.

Он полюбил дни как сейчас, без солнца, без звуков, без примет жизни, как это ровное чистое снежное поле пред ним. Чем меньше связей с миром, тем легче и лучше. У него их было немного: мать, лошадь, денщик, револьвер.

Он не имел жалоб ни на кого, ни на что. Судьба, в насмешку, одарила его всем, что обычно делает человека счастливым, всем тем, чего люди желают и ищут. Но ему ничего не было нужно. Жизнь сужалась пред ним, тропинка становилась всё темнее и уже: к одному – к небытию, к уходу из жизни.

Этим всем он ни с кем не делился. В его положении было бы смешным выглядеть трагически. Он понимал это, старался выглядеть как все и казался только рассеянным и усталым. Для себя он предполагал объяснение: возможно, родился с пониженным чувством жизни – дитя от несчастливого брака. И хотя для всех посторонних он продолжал ещё быть всё тем же – молодым, здоровым, красивым и сильным, – сам себя он видел иначе. Для себя он был грустный и сморщенный неразговорчивый карлик, кому чужд был пафос человеческой жизни. Только мать отчасти угадывала это – и торопилась привязать его туже к тому, что есть человеческий жребий на этой планете.

Он знал: товарищи его не любили. Отчасти из зависти: он был всех богаче и имел связи в высшем обществе столицы; отчасти оттого, что он не мог быть тем, кого называли «рубаха-парень», не жил со всеми нараспашку, не откровенничал, не слушал и не рассказывал любовных историй, настойчиво избегал и карт, и кутежей. Его появление даже связывало его товарищей, понижало их веселье. Он был чужой. Его чувствовали пришельцем, критиком. Никто, однако, не сомневался в его благородстве, смелости, честности, но они выражались в такой холодной, корректной форме, что этим своим превосходством только стесняли и раздражали других. Его избегали. За глаза его называли «опасный человек», но в глаза никто бы не решился на такую шутку.

Но именно за те же качества его любили солдаты. Для женщин он был неотразим, и его холодная, безукоризненная, совершенно одинаковая ко всем – дамам, барышням, красивым, молодым, старым, уродам – вежливость и очаровывала их и приводила в отчаяние.

В полковой жизни не было секретов. При желании можно было знать всё обо всех в их частной жизни. О Мальцеве знали, что в прошлом, в первой поре своей юности, он кутил, ухаживал, играл в карты, а потом всё это бросил. Отсутствие чего-либо мало-мальски скандального в его настоящей жизни – при его возможностях! – казалось удивительным, странным. Уже третий год как он был в полку – и ничего! Он бывал там, где служебное положение обязывало его бывать, делал что полагалось, говорил, что было необходимо, – ни больше и ни меньше. Эта его безупречность тоже создавала ему недоброжелателей среди мужчин: она понималась как высокомерие, как нарочитая надменность. Но всем было также вполне очевидно, что он не старается выдвинуться, не ищет карьеры, никому ни в чём не стоит на дороге, – за это его ценили и терпели.

Жениться он не собирался, и сегодняшний шаг был уступкою матери. Он избрал Милу, понимая, что именно она и понравится его матери.

В детстве, живя дома, он, как и многие дети, не задумывался о семейных отношениях в доме. Там царил порядок, немногословная вежливость, однообразие, комфорт, тишина. Его определили в военную школу, и он стал только гостем в семье. Он был уже офицером, когда отец умер. Однажды, по дороге на манёвры, не предупредив, он заехал домой. Его не ожидали. Имея всего два-три часа свободного времени, он торопился и прошел прямо на половину матери, в ее гостиную. Там он услышал её голос, она с кем-то говорила в своей спальной. Он сел в кресло, ожидая, когда она выйдет, не желая мешать.