– Что ты чувствуешь? Ты не можешь жить, не желая чувствовать этого, не можешь, да?
Он посоветовал:
– Любить надо безмолвно.
– Чтобы не лгать? – спросила она.
– Молчание – не ложь.
– Тогда оно – трусость, – сказала Лидия и начала снова допрашивать:
– Когда тебе хорошо – это помогает тебе понять меня как-то особенно? Что-нибудь изменилось во мне для тебя?
– Конечно, – ответил Клим и пожалел об этом, потому что она спросила:
– Как же? Что?
На эти вопросы он не умел ответить и с досадой, чувствуя, что это неуменье умаляет его в глазах девушки, думал: «Может быть, она для того и спрашивает, чтобы принизить его до себя?»
– Брось, пожалуйста! – сказал он уже не ласково. – Это – неуместные вопросы. И – детские.
– Так – что ж? Мы с тобою бывшие дети.
Клим стал замечать в ней нечто похожее на бесплодные мудрствования, которыми он сам однажды болел. Порою она, вдруг впадая в полуобморочное состояние, неподвижно и молча лежала минуту, две, пять. В эти минуты он отдыхал и укреплялся в мысли, что Лидия – ненормальна, что ее безумства служат только предисловием к разговорам. Ласкала она исступленно, казалось даже, что она порою насилует, истязает себя. Но после этих припадков Клим видел, что глаза ее смотрят на него недружелюбно или вопросительно, и все чаще он подмечал в ее зрачках злые искры. Тогда, чтоб погасить эти искры, Клим Самгин тоже несколько насильно и сознательно начинал снова ласкать ее. А порою у него возникало желание сделать ей больно, отомстить за эти злые искры. Было неловко вспоминать, что когда-то она казалась ему бесплотной, невесомой. Он стал думать, что именно с этой девушкой хотелось ему создать какие-то особенные отношения глубокой, сердечной дружбы, что именно она и только она поможет ему найти себя, остановиться на чем-то прочном. Да, не любви ее, странной и жуткой, искал он, а – дружбы. И вот он теперь обманут. В ответ на попытки заинтересовать ее своими чувствованиями, мыслями он встречает молчание, а иногда усмешку, которая, обижая, гасила его речи в самом начале.
Ему казалось, что Лидия сама боится своих усмешек и злого огонька в своих глазах. Когда он зажигал огонь, она требовала:
– Погаси.
И в темноте он слышал ее шепот:
– И это – все? Для всех – одно: для поэтов, извозчиков, собак?
– Послушай, – говорил Клим. – Ты – декадентка. Это у тебя – болезненное…
– Но, Клим, не может же быть, чтоб это удовлетворяло тебя? Не может быть, чтоб ради этого погибали Ромео, Вертеры, Ортисы, Юлия и Манон!
– Я – не романтик, – ворчал Самгин и повторял ей: – Это у тебя дегенеративное…
Тогда она спрашивала:
– Я – жалкая, да? Мне чего-то не хватает? Скажи, чего у меня нет?
– Простоты, – отвечал Самгин, не умея ответить иначе.
– Той, что у кошек?
Он не решился сказать ей:
«Тем, что у кошек, ты обладаешь в избытке».
Неистово и даже озлобленно лаская ее, он мысленно внушал: «Заплачь. Заплачь».
Она стонала, но не плакала, и Клим снова едва сдерживал желание оскорбить, унизить ее до слез.
Однажды, в темноте, она стала назойливо расспрашивать его, что испытал он, впервые обладая женщиной? Подумав, Клим ответил:
– Страх. И – стыд. А – ты? Там, наверху?
– Боль и отвращение, – тотчас же ответила она. – Страшное я почувствовала здесь, когда сама пришла к тебе.
Помолчав и отодвинувшись от него, она сказала:
– Это было даже и не страшно, а – больше. Это – как умирать. Наверное – так чувствуют в последнюю минуту жизни, когда уже нет боли, а – падение. Полет в неизвестное, в непонятное.
И, снова помолчав, она прошептала:
– И был момент, когда во мне что-то умерло, погибло. Какие-то надежды. Я – не знаю. Потом – презрение к себе. Не жалость. Нет, презрение. От этого я плакала, помнишь?