– Ослеп? Ходите, дьяволы…
Толчок и окрик не спугнул, не спутал бойкий ход мысли Самгина.
«Маракуев, наверное, подружится с курчавым рабочим. Как это глупо – мечтать о революции в стране, люди которой тысячами давят друг друга в борьбе за обладание узелком дешевеньких конфект и пряников. Самоубийцы».
Это слово вполне удовлетворительно объясняло Самгину катастрофу, о которой не хотелось думать.
«Раздавили и – любуются фальшфейерами, лживыми огнями. Макаров прав: люди – это икра. Почему не я сказал это, а – он?.. И Диомидов прав, хотя глуп: людям следует разъединиться, так они виднее и понятней друг другу. И каждый должен иметь место для единоборства. Один на один люди удобопобеждаемее…»
Самгину понравилось слово, он вполголоса повторил его:
«Удобопобеждаемее… да!»
В памяти на секунду возникла неприятная картина: кухня, пьяный рыбак среди нее на коленях, по полу, во все стороны, слепо и бестолково расползаются раки, маленький Клим испуганно прижался к стене.
«Раки – это Лютовы, дьякона́ и вообще люди ненормальные… Туробоевы, Иноковы. Их, конечно, ждет участь подпольного человека Якова Платоновича. Они и должны погибнуть… как же иначе?»
Самгин почувствовал, что люди этого типа сегодня особенно враждебны ему. С ними надобно покончить. Каждый из них требует особой оценки, каждый носит в себе что-то нелепое, неясное. Точно суковатые поленья, они не укладывались так плотно друг ко другу, как это необходимо для того, чтоб встать выше их. Да, надобно нанизать их на одну, какую-то очень прочную нить. Это так же необходимо, как знать хода каждой фигуры в шахматной игре. С этой точки мысли Самгина скользили в «кутузовщину». Он пошел быстрее, вспомнив, что не первый раз думает об этом, даже всегда только об этом и думает.
«Эти растрепанные, вывихнутые люди довольно удобно живут в своих шкурах… в своих ролях. Я тоже имею право на удобное место в жизни…» – соображал Самгин и чувствовал себя обновленным, окрепшим, независимым.
С этим чувством независимости и устойчивости на другой день вечером он сидел в комнате Лидии, рассказывая ей тоном легкой иронии обо всем, что видел ночью. Лидия была нездорова, ее лихорадило, бисер пота блестел на смуглых висках, но она все-таки крепко куталась пуховой, пензенской шалью, обняв себя за плечи. Ее темные глаза смотрели с недоумением, с испугом. Изредка и как будто насильно она отводила взгляд на свою постель, там, вверх грудью, лежал Диомидов, высоко подняв брови, глядя в потолок. Здоровая рука его закинута под голову, и пальцы судорожно перебирают венец золотистых волос. Он молчал, а рот его был открыт, и казалось, что избитое лицо его кричало. На нем широкая ночная рубаха, рукава ее сбиты на плечи, точно измятые крылья, незастегнутый ворот обнажает грудь. В его теле было что-то холодное, рыбье, глубокая ссадина на шее заставляла вспоминать о жабрах.
Появлялась Варвара, непричесанная, в ночных туфлях, в измятой блузе; мрачно сверкая глазами, она минуту-две слушала рассказ Клима, исчезала и являлась снова.
– Я не знаю, что делать, – сказала она. – У меня не хватит денег на похороны…
Диомидов приподнял голову, спросил со свистом:
– Разве я умираю?
И закричал, махая рукой:
– Я не умираю! Уйдите… уйдите все!
Варвара и Клим ушли, Лидия осталась, пытаясь успокоить больного; из столовой были слышны его крики:
– Отвезите меня в больницу…
– Не верю я, что он сошел с ума, – громко сказала Варвара. – Не люблю его и не верю…
Пришла Лидия, держась руками за виски, молча села у окна. Клим спросил: что нашел доктор? Лидия посмотрела на него непонимающим взглядом; от синих теней в глазницах ее глаза стали светлее. Клим повторил вопрос.