Дьякон широко и одобрительно улыбнулся.

– Я – не зря говорю. Я – человек любопытствующий. Соткнувшись с каким-нибудь ближним из простецов, но беспокойного взгляда на жизнь, я даю ему два-три толчка в направлении, сыну моему любезном, марксистском. И всегда оказывается, что основные начала учения сего у простеца-то как бы уже где-то под кожей имеются.

– Марксизм – накожная болезнь? – обрадованно вскричал Лютов.

Дьякон улыбнулся.

– Нет, я ведь сказал: под кожею. Можете себе представить радость сына моего? Он же весьма нуждается в духовных радостях, ибо силы для наслаждения телесными – лишен. Чахоткой страдает, и ноги у него не действуют. Арестован был по Астыревскому делу и в тюрьме растратил здоровье. Совершенно растратил. Насмерть.

Шумно вздохнув, дьякон предложил с оттенком некоторого удальства:

– Володя, а не выпить ли нам по медведю?

Лютов вскочил и убежал, крича:

– Я знаю, дьякон, почему все мы разъединенный и одинокий народ!

Дьякон пригладил волосы обеими руками, подергал себя за бороду, потом сказал негромко:

– Весна стучит, господа студенты.

Он сказал это потому, что с крыши упал кусок подтаявшего льда, загремев о железо наличника окна.

Вбежал Лютов с бутылкой шампанского в руке, за ним вошла розоволицая, пышная горничная тоже с бутылками.

– Делай! – сказал он дьякону. Но о том, почему русские – самый одинокий народ в мире, – забыл сказать, и никто не спросил его об этом. Все трое внимательно следили за дьяконом, который, засучив рукава, обнажил не очень чистую рубаху и странно белую, гладкую, как у женщины, кожу рук. Он смешал в четырех чайных стаканах портер, коньяк, шампанское, посыпал мутно-пенную влагу перцем и предложил:

– Причащайтесь!

Клим выпил храбро, хотя с первого же глотка почувствовал, что напиток отвратителен. Но он ни в чем не хотел уступать этим людям, так неудачно выдумавшим себя, так раздражающе запутавшимся в мыслях и словах. Содрогаясь от жгучего вкусового ощущения, он мельком вторично подумал, что Макаров не утерпит, расскажет Лидии, как он пьет, а Лидия должна будет почувствовать себя виноватой в этом. И пусть почувствует.

Через четверть часа он, сидя на стуле, ласточкой летал по комнате и говорил в трехбородое лицо с огромными глазами:

– Ваши мысли кажутся вам радужными, и так далее. Но – это банальнейшие мысли.

– Стойте, Самгин! – кричал Лютов. – Тогда вся Россия – банальность. Вся!

– И Христос, которого мы будто бы любим и ненавидим. Вы – очень хитрый человек. Но – вы наивный человек, дьякон. И я вам – не верю. Я – никому не верю.

Клим чувствовал себя пылающим. Он хотел сказать множество обидных, но неотразимо верных слов, хотел заставить молчать этих людей, он даже просил, устав сердиться:

– Мы все очень простые люди. Давайте жить просто. Очень просто… как голуби. Кротко!

Они хохотали, кричали, Лютов возил его по улицам в широких санях, запряженных быстрейшими лошадями, и Клим видел, как столбы телеграфа, подпрыгивая в небо, размешивают в нем звезды, точно кусочки апельсинной корки в крюшоне. Это продолжалось четверо суток, а затем Самгин, лежа у себя дома в постели, вспоминал отдельные моменты длительного кошмара.

Глубже и крепче всего врезался в память образ дьякона. Самгин чувствовал себя оклеенным его речами, как смолой. Вот дьякон, стоя среди комнаты с гитарой в руках, говорит о Лютове, когда Лютов, вдруг свалившись на диван, – уснул, так отчаянно разинув рот, как будто он кричал беззвучным и тем более страшным криком:

– Самоубийственно пьет. Маркс ему вреден. У меня сын тоже насильно заставляет себя веровать в Маркса. Ему – простительно. Он – с озлобления на людей за погубленную жизнь. Некоторые верят из глупой, детской храбрости: боится мальчуган темноты, но – лезет в нее, стыдясь товарищей, ломая себя, дабы показать: я-де не трус! Некоторые веруют по торопливости, но большинство от страха. Сих, последних, я не того… не очень уважаю.