– Я была уверена, что знаю тебя, а сегодня ты показался мне незнакомым.

Клим Самгин осторожно и благодарно прижал ее руку, чувствуя, что она вернула его к самому себе.

В комнате раздраженно кричали. Алина, стоя у рояля, отмахивалась от Сомовой, которая наскакивала на нее прыжками курицы, возглашая:

– Бесстыдство! Цинизм!

А Иноков, улыбаясь несколько растерянно, говорил на о:

– Собственно, я всегда предпочту цинизм лицемерию, однако же вы защищаете поэзию семейных бань.

– Алина, нельзя же…

– Можно! – крикнула Телепнева, топнув ногой. – Я – докажу. Лида, слушай, я прочитаю стихи. Вы, Клим, тоже… Впрочем, вы… Ну, все равно…

Ее лицо пылало, ленивые глаза сердито блестели, она раздувала ноздри, но в ее возмущении Клим видел что-то неумелое и смешное. Когда она, выхватив из кармана листок бумаги, воинственно взмахнула им, Самгин невольно улыбнулся, – жест Алины был тоже детски смешной.

– Я и так помню, – успокаиваясь, заявила она и бережливо спрятала листок. – Вот, слушайте!

Закрыв глаза, она несколько секунд стояла молча, выпрямляясь, а когда ее густые ресницы медленно поднялись, Климу показалось, что девушка вдруг выросла на голову выше. Вполголоса, одним дыханием, она сказала:

Сладострастные тени на темной постели окружили, легли,
притаились, манят…

Стояла она – подняв голову и брови, удивленно глядя в синеватую тьму за окном, руки ее были опущены вдоль тела, раскрытые розовые ладони немного отведены от бедер.

Наблюдаю в мерцанье колен изваянья, беломраморность бедер,
оттенки волос…

– слышал Клим.

Нехаева часто нашептывала такие болезненно чувственные стихи, и они всегда будили у Клима вполне определенные эмоции. Алина не будила таких эмоций; она удивленно и просто рассказывала с чужих слов чье-то сновидение. В памяти Клима воскрес образ девочки, которая – давно когда-то – лукаво читала милые ей стихи Фета. Но теперь и лукавство не звучало в сладострастных стихах, а только удивление. Именно это чувство слышал Клим в густых звуках красивого голоса, видел на лице, побледневшем, может быть, от стыда или страха, и в расширенных глазах. Голос все понижался, отягчаемый бредовыми словами. Читая медленнее и бессильней, точно она с трудом разбирала неясно написанное, Алина вдруг произнесла одну строку громко, облегченно вздохнув:

О далекое утро на вспененном взморье, странно алые краски
стыдливой зари…

Казалось, что она затрудненно повторяет слова поэта, который, невидимо стоя рядом с нею, неслышно для других подсказывает ей пряные слова.

Прислонясь к стене, Клим уже не понимал слов, а слушал только ритмические колебания голоса и прикованно смотрел на Лидию; она, покачиваясь, сидела на стуле, глядя в одном направлении с Алиной.

…хаос,

– сказала Алина последнее слово стихотворения и опустилась на табурет у рояля, закрыв лицо ладонями.

– Возмутительно хорошо, – пробормотал Иноков.

Сомова тихо подошла к подруге, погладила голову ее и сказала, вздыхая:

– Тебе не надо замуж выходить, ты – актриса.

– Нет, Люба, нет…

Иноков угрюмо заторопился:

– Люба, нам – пора.

– И мне тоже, – сказала Алина, вставая.

Подошла к Лидии, молча крепко поцеловалась с нею и спросила Инокова:

– Ну, что?

– Ваша взяла – возмутительно хорошо! – ответил он, сильно встряхнув ее руку.

Ушли. Луна светила в открытое окно. Лидия, подвинув к нему стул, села, положила локти на подоконник. Клим встал рядом. В синеватом сумраке четко вырезался профиль девушки, блестел ее темный глаз.

– О любви она читает неподражаемо, – заговорила Лидия, – но я думаю, что она только мечтает, а не чувствует. Макаров тоже говорит о любви празднично и тоже… мимо. Чувствует – Лютов. Это удивительно интересный человек, но он какой-то обожженный, чего-то боится… Мне иногда жалко его.