А вот что о своем приобщении к Церкви рассказывает сам Валентин Феликсович: «Я скоро узнал, что в Ташкенте существует церковное братство, и пошел на одно заседание его. По одному из обсуждавшихся вопросов я выступил с речью, которая произвела большое впечатление. Это впечатление перешло в радость, когда узнали, что я главный врач городской больницы. Настоятель вокзальной церкви протоиерей Михаил Андреев в воскресные дни по вечерам устраивал в церкви собрания, на которых сам или желающие из числа присутствующих пели духовные песни. Я часто бывал на этих собраниях и нередко проводил серьезные беседы на темы Священного Писания».

Как активно верующий мирянин Войно-Ясенецкий попал в конце 1920 г. на один из церковных съездов, где снова произнес речь о положении в Ташкентской епархии.

«Когда окончился съезд и присутствующие расходились, – пишет он, – я неожиданно столкнулся в выходных дверях с владыкой Иннокентием. Он взял меня под руку и повел на перрон, окружающий собор. Обойдя два раза вокруг собора, он заговорил о большом впечатлении, которое произвела на него моя речь на собрании, восторгался глубиной и искренностью моей веры и, неожиданно остановившись, сказал мне: "Доктор, Вам надо быть священником!.." У меня не было и мысли о священстве, но слова преосвященного Иннокентия я принял как Божий призыв архиерейскими устами и, минуты не размышляя: "Хорошо, Владыко! Буду священником, если это угодно Богу!"»[44]

Беседа епископа Ташкентского Иннокентия и профессора Войно-Ясенецкого важное, если не сказать важнейшее звено во всей дальнейшей судьбе героя. От этой беседы начинается качественно новая жизнь Валентина Феликсовича.

После 1918 г., когда была запрещена вся оппозиционная печать и Советы откровенно встали на путь подавления инакомыслия, никто не мог уже открыто заявить о своих претензиях. Нравственный протест ЧК приравнивал к контрреволюционным выступлениям. Акцию Войно-Ясенецкого карательные органы также вполне могли оценить как вызов «диктатуре пролетариата». А почему бы и нет? Стать священником в 1921 г. значило бросить вызов тому всеобщему страху, в котором затаилась порядочная, но не страдающая избытком мужества часть русской интеллигенции. В наэлектризованной политическими страстями атмосфере никто даже не заметил, что протест Валентина Феликсовича не содержал никаких политических требований. Достаточно того, что он протестовал. «Мы каждую минуту ждали, что Валентина Феликсовича арестуют», – вспоминает хирург Беньяминович.

Между тем для самого Войно-Ясенецкого его акция была совершенно чиста и естественна. Сказав: «Буду священником», – он просто обрел самую подходящую для него форму взаимоотношений с окружающим миром. С этого часа он перестал быть пассивным участником всероссийского вертепа, снял с себя ответственность за беззакония эпохи, стал борцом за чистоту собственную и чистоту тех, кто пожелал бы довериться ему. Таким же независимым остался он в своем отношении к науке.

«Религиозные убеждения Войно, – пишет профессор Ошанин, – нашли свое выражение в служении определенному религиозному культу, культу "ортодоксальной" Православной Церкви, со всей ее яркой театральностью, со всеми ее окаменевшими догмами, со всем ее сложным ритуалом». Неверующий Ошанин не одобряет этот акт своего коллеги и специально подчеркивает даже: «Профессор Войно-Ясенецкий безоговорочно, без какой-либо критики принял все стороны, все внешние формы православия». Это верно. Принял. Цельная натура Валентина Феликсовича ничего не принимала вполовину. И все же я должен повторить: главная причина, побудившая ученого надеть рясу и крест, была не церковно-служебная, а этическая. И ряса, и крест, и литургии были лишь формой нравственного протеста, его «не могу молчать!» Об этом он сам пишет в своих «Мемуарах».