Гога молотил их железной логикой, и ему не потребовалось дополнительных аргументов. На моих глазах с Кувариным и Сухановым происходило чудо преображения, и они принялись кивать ему в такт.

– Ну да, – сказал Куварин, – работу мы сделаем. Ведь она будет засчитана как спектакль?..

– Разумеется, – удовлетворенно подтвердил Товстоногов и добавил: – Ведь если бы цеха не делали этого, они должны были бы делать что-то другое!..

– Конечно! – сказал Суханов.

– Вот видите, – сказал Гога, и действительно все увидели всё гораздо яснее и как бы заново…

Оказалось, что у Володи даже есть наготове отличный план.

– Я думаю так, – сказал он, – двадцать пятого октября на Малой сцене пройдет последний спектакль, после чего мы разбираем старый станок и делаем новый, для «Розы и креста». А когда театр вернется из Венгрии, можно будет уже до самого выпуска репетировать на новом станке.

Видя, что сопротивление полностью подавлено, Гога сменил тон и доверительно сказал директору:

– В министерстве как раз хвалят нас за то, что к блоковскому юбилею у театра будет свой спектакль.

– С кем вы говорили? – заинтересованно спросил Суханов.

– Только вот стол, – озабоченно сказал Куварин.

– Ну, что же? – живо переспросил его Товстоногов.

– Свободен стол только из «Цены», – задумчиво продолжал Володя. – Но на нем же нужно лежать, – и впервые за всю сцену посмотрел на меня.

Тут наконец и Р. подал голос:

– Меня устроит тот стол, который устроит Кочергина. – Моя скромность просто не имела границ. – Кажется, стол из «Генриха» подошел бы. Его можно покрыть скатертью, а если будет длинен…

– Можно укоротить, – с готовностью подхватил Куварин. «Генрих» у нас уже не шел.

– Да, – развивал мозговую атаку Товстоногов, – сначала стол покрыт скатертью, во время читки по ролям, а потом скатерть снимается, и на сцене – средневековый стол!..

– Это очень хорошо, – сказал Суханов, добавляя масла в костер занимающегося творчества.

– Ты скажи об этом Кочергину, – снова обратился ко мне Куварин, увлеченный художественной идеей.

Теперь мы все были единомышленниками и дружно махали крыльями вслед за Вожаком. Теперь-то было ясно, что все мы – одна стая.


Мы были одна стая, но не могли же мы летать всем скопом и, пока никакой работы не было, шастали по японской столице в режиме туристических групп, путая искусственные квартеты. Начальство не то чтобы закрывало на это глаза, но было увлечено собственными задачами, о которых стае не полагалось знать. Но поскольку задачи у всех были пока одни и те же – побольше увидеть и получше отовариться, – получалось, что почти любой знал о каждом и каждый знал почти о любом. В обмене информацией о взаимных успехах и состояли безработные досуги. И хотя одни делились своими открытиями – мол, на станции Хорадзуки распродажа шуршащих курток, – а другие предпочитали партизанский молчок, все тайное неизменно становилось явным.

Надо отдать должное патриотизму советской колонии, которая не оставляла нас своим заинтересованным вниманием.

Здесь тоже сказывалось классовое расслоение: «первачей» разбирали посольские чины высоких рангов; артистов поскромней, известных по кино– и телеэкранам, – дипломаты среднего звена, а остальным приходилось ловить случайную удачу или довольствоваться «одиннадцатым номером», то есть своими ногами…

Впрочем – из песни слова не выкинешь, – на японском транспорте старались сэкономить многие, стоило однажды обнаружить, какие капиталистические сувениры равняются в цене билету на метро. Несложный подсчет подсказывал каждому, что за сумма у него сохранится, если он отдаст предпочтение пешим походам тридцать, сорок, а то и пятьдесят раз, и любовь к ходьбе приобрела идейный характер.